Елену Шварц отличали не принятые у либералов государственнические, чтобы не сказать имперские взгляды: она прекрасно понимала — подлинно великий поэт просто не может не быть приверженцем великого государства.
Прежде чем поиграть с авторами «Литературной матрицы» в провиденциального экзаменатора, что обещано в предыдущей колонке, следует остановиться на двух эссе, принадлежащих двум замечательным авторам, ушедшим из жизни один вслед за другою прошлой весной, то есть за полгода до выхода рецензируемого двухтомника.
Речь идёт о Елене Шварц (эссе о Тютчеве) и о Дмитрии Горчеве (эссе об А.К. Толстом и, естественно, о Козьме Пруткове).
Если второе из них ещё толком не прочитано, да и, будучи прочитано, наверняка не вызовет никаких нареканий (А.К. Толстой облыжно слывёт у нас фигурой «неинтересной»), то об эссе о Тютчеве уже вовсю спорят.
Одни восторгаются, но исключительно на автопилоте: Шварц есть Шварц.
«Читая её текст о Тютчеве, печалишься, что весь этот злосчастный «альтернативный учебник» не написан ей одной. Другие, разумеется, будут «самовыражаться», что от них и требовалось. И при том вот ещё деталь: в устном общении, в лекциях, в статьях Елена Андреевна была не особенно пунктуальна в том, что касалось частных исторических фактов, что-то могла выразительности ради или просто из доверия к своей памяти исказить, сместить, обобщить. Тем поразительнее, насколько всё фактически точно и выверено в этом кратком очерке (особенно в сравнении с тем легкомыслием, с которым Людмила Петрушевская, тоже большой писатель, подошла к биографии Пушкина). Какое в этом тексте уважение к тому, для кого он предназначен, — к школьникам», — сказано в одном из ЖЖ.
«Уважение к школьникам» — это сильно; по фактической точности и выверенности тоже возникают вопросы прямо с первой строки, но тем нагляднее.
Другие, начиная с составителей «Матрицы», сожалеют о том, что в эссе о Тютчеве несколько ослаблено авторское начало (а это, как будет показано дальше, и так, и не так).
Третьи формулируют такую претензию: Елена Шварц с чрезмерным доверием отнеслась к показному равнодушию, с которым Тютчев будто бы воспринимал поэтические успехи и неудачи; многое в его письмах свидетельствует едва ли не о прямо противоположном.
Ещё один упрёк, ещё не прозвучавший, рано или поздно послышится из стана «крутой патриотики»: автор эссе обходит стороной тему панславизма и лишь мельком упоминает о лоялизме (и роялизме) Тютчева.
Должен, однако, отметить (в том числе и на основании личного опыта), что Елена Шварц резко разграничивала «священное» (собственные стихи и малую прозу) и «профанное» (то есть заказную литературную работу). К первому относилась с трепетом, ко второму как честный (и скромный) профессионал пера.
Скажем, буквально только что узнав о присуждении ей премии «Триумф», пришла в «Лимбус» (благо жила по соседству) не столько за поздравлениями («Готовьтесь, Лена, теперь вам будут завидовать», — сказал я ей), сколько с извинениями: взяв некоторое время назад какой-то романчик на перевод, долларов так на четыреста, теперь она почувствовала себя не в силах и впредь «есть собственный мозг» (по слову Ахматовой).
Впрочем, премиальные деньги, увы, разлетелись быстро — и Елена Андреевна перевела для «Лимбуса» роман Айрис Мёрдок. И попросила (и получила) ещё...
Я хочу сказать, что и к работе над эссе о Тютчеве она подошла именно как к заказу, который выполнила (как всегда) добросовестно и достойно. С уважением отнюдь не к школьникам, а к самой себе — к «птице на дне морском», обречённой питаться илом.
Но, конечно, Тютчев был, возможно, её любимым поэтом, поэтому она и поверила ему в позе пушкинского Чарского (а ведь Чарским хотел видеть себя и сам Пушкин!) — в позе светского человека, аристократа и лишь в какую-то десятую очередь поэта.
Не без оглядки на себя? Пожалуй.
Ещё сложнее обстоит дело с панславизмом.
Елену Шварц отличали не принятые в либеральной тусовке государственнические, чтобы не сказать имперские взгляды. Ибо она прекрасно понимала, что подлинно великий поэт просто не может не быть приверженцем великого государства.
Но написать такое — про Тютчева — разумеется, не решилась, чтобы никто не подумал, будто она пишет это о себе самой. Отсюда и фигура умолчания.
Фигура умолчания об имперскости Тютчева, доверие его романтическому взгляду на себя как на Чарского — вот вам и опосредованное «самовыражение» в весьма дельной (и очень отдельной, очень отделённой от собственного эмоционального мира) статье, написанной на заказ. Ну а всё остальное — от лукавого.
Перейдём, однако, к нашему провиденциальному экзамену.
Первым к столу подходит юный (всё ещё) Сергей Шаргунов. В билете у него значится Грибоедов. Чацкий в «Справедливой России»? «Карету мне, карету?» — изгнание из «тройки» в обмен (несостоявшийся) на пару миллионов долларов? Как бы не так!
Очень дельный, продуманный и вместе с тем прочувствованный рассказ; попытка понять логику всех персонажей великой пьесы, мучительное балансирование между Чацким и Молчалиным…
А то, что студент не читал, по-видимому, «Смерти Вазир-Мухтара» (не говоря уж о книге Аркадия Белинкова о Тынянове), — так ведь всего не прочтёшь, не правда ли? Да и кому нужны сегодня предарестные настроения 1930-х и перманентный сумбур вместо музыки в головах у шестидесятников прошлого века?
С удовольствием ставлю в зачётку отлично.
Второй отвечает Людмила Петрушевская. У неё Пушкин. О котором что и сколько ни скажи, всё будет мало и всё неправда. Студентка подсела к столу в шляпке; она волнуется, говорит путано и коряво.
Чувствуется, что ей хочется спеть, но она не решается. И в общем-то понятно, почему не решается, — стихов Пушкина она наизусть не помнит. Зато помнит, что солнце русской поэзии убили. Что Дантес, отправляясь на дуэль, поддел кольчугу.
Постепенно понимаешь, что к экзамену её готовила запойная и забубённая подруга из числа бывших интеллигентных людей, — и говорит она на экзамене голосом этой подруги.
Время — день. Даже, строго говоря, утро. Поэтому без колебаний ставлю Людмиле Стефановне отлично и отпускаю её с миром. Да и подруга наверняка заждалась.
Третий у нас сегодня Андрей Битов. У него Лермонтов. Или не у него, а у Лёвы Одоевцева? Которого перед экзаменом натаскал Митишатьев. Лермонтов, говорит, наше всё. Лермонтов, а никакой не Пушкин. И уж тем паче не Гоголь. Все мы вышли из шинели Грушницкого.
А ещё и так: надо долго сидеть у речки — и рано или поздно мимо тебя пронесёт по водам труп твоего победительного предшественника, и тогда ты и сам станешь наконец великим поэтом…
Мысль не новая (из скольких уст слышал я такое после кончины Бродского), но ведь повторение — мать учения.
Ставлю Лёве Одоевцеву пять в зачётку и столько же четвертинок на стол. Мне, как экзаменатору, нельзя, а им с Митишатьевым — в самый раз.
Четвёртым отвечает философ Александр Секацкий. О Гоголе. Глазки в кучку, голос утробный, речь изысканно-образная и потому вдвойне убедительная: «Сам Одиссей как герой гомеровского эпоса и его бесчисленные последующие вариации, более или менее удачные (допустим, от графа Монте-Кристо до Гарри Поттера), выписаны с особой яркостью, помогающей читательской идентификации. Читатель авантюрного романа должен сливаться с главным героем, как космонавт со скафандром, как байкер со своим мотоциклом. Чем меньше окажется зазор, тем легче даётся погружение в стихию авантюры».
Это я записал всё, что понял, но и этого (о Гоголе) более чем достаточно! Зачётку Секацкий потерял, поэтому ставлю ему отлично в ведомость и дублирую эту оценку на отдельном клочке бумаги.
Татьяна Москвина рассказывает об Островском. Хорошо рассказывает! Увлечённо! Так могла бы прозвучать восторженная и влюблённая здравица на прижизненном юбилее великого драматурга.
Театральный люд падок на лесть. Замечательно писал об Островском питерский театровед Колмановский; я с ним дружил, а Татьяна Москвина с ним дружила и у него училась. Как же мне не поставить ей отлично (хотя и понятно, что с пятёрками у меня уже некоторый перебор)?
Но Михаилу Шишкину с рассказом о Гончарове мне хочется поставить шестёрку, а то и семёрку! Простую, казалось бы, мысль: «Обломов — «лишний человек» — студент превращает в «великий русский триллер».
Оказывается, цветаевская «победа над временем, над тяготеньем» (и, по Шишкину, над неизменно репрессивным государством) достигается лишь в бочке Диогена, от которой хорошо и знакомо попахивает квашеной капустой (и почему-то маринованными грибочками).
И пусть Обломов так никогда и не встанет с дивана, зато любой Штольц рано или поздно сядет — хотя бы за то, что изрядно подворовывал сам у себя. И ведь никуда не денешься — подворовывал!
Да и второй зарубежный студент — Михаил Гиголашвили (в билете у него Тургенев) — ничуть не хуже. Или всё-таки хуже? Вот не люблю я Тургенева (да и воспринимаю его исключительно как Кармазинова), но я ведь и Гончарова не люблю.
Однако Шишкин своим «Гончаровым» меня заинтересовал, а Гиголашвили своим «Тургеневым» — нет. Поэтому крепкое отлично и никак не более того. Правда, и не менее. Удался студенту (он, кстати, кандидат филологических наук) образ писателя-космополита, этакого русского дирижёра парижского литературного оркестра. Но «Мерси, мерси, мерси» всё же перевешивает…
Андрей Левкин рассказывает о Фете. Скучновато, надо сказать, рассказывает. Аккуратно сглаживая там, где можно (и нужно) заострить.
«Я сегодня был буфетом, и во мне стоял графин. Вспомнил я поэта Фета по фамилии Шеншин», — написал сорок лет назад юный Коля Голь. Левкин не выходит за пределы этой заведомо немудрёной парадигмы. И вдобавок, подробно и тщательно разбирая стихи Фета (что студенту, безусловно, в плюс), ухитряется обойтись без ключевого понятия «музыкальность»; меж тем верленовское название «Песни без слов» подходит стихам Фета едва ли не больше, чем «проклятому» французу.
После сплошных пятёрок (и более того), заслуженных и/или «блатных», выставляю Левкину честную четвёрку.
На хорошо (да и то со скрипом) тянет и ответ Майи Кучерской о Некрасове. И дело даже не в том, что она слишком уж очевидно не любит своего героя (и собирает на него целую папку, как на подпольного миллионера Корейко, — «Некрасов, отдай миллион!» — чуть ли не буквально так), но уж больно скучно она это делает.
Обстоятельно, но скучно. Эйхенбаума уважительно цитирует — это лыко ей в строку, а «Мастерства Некрасова» и в особенности ранних работ Чуковского, похоже, не читала. Феномена разночинства не учитывает. Действительно колоритные — и да, мягко говоря, амбивалентные — житейские подробности и перипетии ханжески опускает. А главное, не понимает поэзию Некрасова как таковую!
Был у меня в университете замечательный преподаватель по научному атеизму. «Кто хочет пятёрку, — объявлял он на экзамене, — выбирайте себе вопрос. Кто хочет четвёрку — подходите с зачётками». На месте Кучерской я бы выбрал другой вопрос или подошёл с зачёткой.
Рассказ о Некрасове продолжает Александр Мелихов. Тоже весельчак, каких ещё поискать. Видимо, основные знания о предмете он почерпнул из ответа Кучерской — и теперь не без изобретательности (хотя и не без осторожности) возражает ей: не так, мол, плох Некрасов, как его малюют…
Но хотя бы возражает — и тем самым зарабатывает четвёрку.
Сергей Болмат докладывает о Чернышевском. Замечательно докладывает! Четвёртую главу набоковского «Дара» он явно держит в уме, но, не вступая в прямой спор с Годуновым-Чердынцевым, припасает убийственный контраргумент: ладно, положим, российская общественность — дура дурой, но как отнестись к международному триумфу написанного в тюремной камере романа? Твёрдая пятёрка с мысленно пририсованным плюсом.
У Ильи Бояшова и внешность, и повадки записного отличника. Профессора своего он наверняка заподозрил в либерализме (нескрываемом) и в еврействе (ещё в советскую пору тщательно замаскированном) и потому самым тщательным образом обходит все острые углы. Никакой, разумеется, кувырк-коллегии — кувыркаться вы будете в другом месте! Никакого «На ножах»! Тяжело в учении — легко в бою! А в остальном всё чётко, дельно и здраво.
Ставлю Бояшову отлично и поневоле вспоминаю, как сорок с лишним лет назад сдавал всё тот же экзамен на филфаке ЛГУ поэт Гешка Григорьев профессору Плоткину, спьяну спутав того с профессором Наумовым (а учебник русской литературы Плоткин с Наумовым написали в соавторстве), и как гнал профессор несчастного первокурсника, позволившего себе неудачно пошутить по пятому пункту!
Алексей Евдокимов (у него только что вышел новый роман) рассказывает о Салтыкове-Щедрине. Парень он (а Евдокимова ещё вполне можно назвать просто парнем) непростой, с тараканами самого экзотического свойства — с тараканами, которых не травят, а, наоборот, экспортируют. Салтыков-Щедрин у него получается не сатириком (это, мол, взвели на него напраслину), а недооценённым и замолчанным великим прозаиком — точь-в-точь как сам Евдокимов.
Что как минимум оригинально. Колеблюсь между четвёркой с плюсом и пятёркой с минусом и, за неимением таких дефиниций, ставлю отлично.
Отлично от других — это уж и к бабке ходить не надо.
Носов и Достоевский! На первый, на второй, да и на какой угодно взгляд — полные антиподы. Но вот любит Сергей Анатольевич Фёдора Михайловича, любит и ничего не может с собой поделать. Так Алёша Карамазов любил своего малопочтенного родителя.
Носов Достоевского любит, Достоевского изучает, бродит по достоевским местам (благо и сам живёт на Сенной) — и слагает о Достоевском нечто вроде стихотворения в прозе. И (опять-таки поневоле) вспоминаю, что надгробная надпись «Покойся, светлый прах, до радостного утра» украшает и могильный камень возлюбленной матери братьев Достоевских, и курганчик, под которым схоронили Жучку…
Ставлю Носову отлично и мысленно отмечаю, что раз уж парные ответы на экзамене встречаются, то неплохо бы послушать о Достоевском ещё кого-нибудь из Карамазовых или на худой конец из Версиловых, но к экзаменаторскому столу уже вальяжно плывёт главный лодырь и прогульщик на всём курсе. Даже не столько прогульщик — лицо его всё же успело примелькаться, — сколько просто лодырь.
Это Валерий Попов, и рассказывать ему предстоит о Льве Толстом. Что он про Толстого ничего не знает, да и не читал его, да и вообще никого и ничего не читал, потому что чукча не читатель, написано у него на лице. Однако сюрприз — отвечает как по писаному!
Но почему, собственно, как? Именно по писаному он и отвечает! Кто-то успел снабдить лентяя скучноватой, но вполне добросовестной шпаргалкой. Я даже догадываюсь, кто именно…
Задаю (впервые за весь экзамен) дополнительный вопрос — о значении Крымской войны в творчестве Толстого — и слышу в ответ: «Столетие спустя Иосиф Бродский так скажет о приезде Довлатова из армии: «Вернулся он оттуда, как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломлённостью во взгляде».
За Бродского с Довлатовым повышаю оценку сразу на два балла и вписываю в зачётку твёрдое «удовлетворительно».
Гляжу на часы: понаписал уже пятнадцать тысяч знаков. Объявляю перерыв на неделю.
Читать @chaskor |
Статьи по теме:
- В путешествие на диване.
15 латиноамериканских фильмов, которые стоит посмотреть. - Краткая история отечественного кино: от 1953 до 1991.
От праздничной комедии до темы афганской войны. - Погибшие, но милые созданья.
Как продавали любовь в русской классике. - 10 незаконченных романов зарубежных писателей XX века.
«Последний магнат», «Замок», «Первый человек» и другие недописанные книги классиков мировой литературы. - Со страниц произведений в визуальный мир.
6 лучших зарубежных экранизаций отечественной классики. - Женщины, изменившие историю .
Отрывок из книги издательства «МИФ» . - Внимание самому важному: от стресса и хаоса к осмысленности и концентрации .
Отрывок из книги издательства «МИФ». - Как постичь дзен .
Отрывок из книги «Десять минут до дзена» издательства «МИФ». - Царь Борис.
К юбилею пианиста Бориса Березовского. - «Люди стояли под дождем и слушали музыку».
В Татарстане завершился фестиваль пианиста Бориса Березовского «Летние вечера в Елабуге».