Я, товарищи, Амелина не читал. И Гандельсмана тоже. И не буду. Но выскажусь. Кстати, зря ругали того советского рабочего, который Пастернака не читал, но хотел высказаться. Он имел полное право. Тем более что он высказывался не по поводу текста романа «Доктор Живаго».
Он говорил не про его литературные качества, а про сам факт публикации этого антисоветского произведения за рубежом. Конечно, с нынешней точки зрения в такой публикации ничего худого нет. Но тот советский рабочий жил не нынче, а именно тогда. Пятьдесят лет назад. Тогда публиковать антисоветские произведения за рубежом было как-то не принято. А ещё сколько-то лет назад за такую публикацию могли вообще пустить в расход. Так что травля Пастернака (равно как и травля Ахматовой и Зощенко немногими годами ранее) — опять же с нынешней, историчной и философичной точки зрения — была не чем иным, как свидетельством постепенного смягчения советского режима, его гуманизации (или распада — это уж кому как больше нравится).
Как естественно, впрочем, и другое: на меня в очередной раз навешали всех собак. Не выбирая выражений — или, наоборот, выбирая разве что не матерные.
Причём характерно, что респектабельные вроде бы литераторы (как минимум люди, почитающие себя таковыми), не испытывая ни малейшего неудобства, сливаются в торжествующем хоре с патентованными сетевыми сумасшедшими, заведомо клинические реплики которых были бы при иных обстоятельствах, безусловно, потёрты из «чистеньких» ЖЖ.
Да, спросят меня, а откуда этот рабочий знал, что роман «Доктор Живаго» — антисоветский? Я мог бы ответить: «А что, советский, что ли? Белая, что ли, берёза? Свинарка, что ли, и пастух?» Но это грубый ответ. А ответ вежливый, он же правильный, таков. Рабочий поверил тому, что ему рассказали в газетах и в райкоме партии. Кстати, ему рассказали правильно (см. предыдущий грубый тезис).
Презумпция добросовестности играет важнейшую роль во всей нашей жизни. От простых повседневных действий до сложных мысленных конструкций. Мы верим продавцу в магазине, учителю в школе, а литературному критику — тем более.
Особенно часто приходится верить тогда, когда доказательства раздобыть или выстроить невозможно.
Взять, например, одного из величайших поэтов нашего европейского мира, вернее, поэтессу: Сапфо. Европейская поэзия, как известно, стоит на четырёх греческих столпах: Гомер, Алкей, Сапфо, Пиндар. Римские поэты их перепевали. В хорошем смысле слова. А средневековые и новоевропейские поэты — перепевали римских. Эпики — Вергилия, лирики — Катулла и Горация. Да, но как лично убедиться в том, что Сапфо писала великие стихи? Я, должен признаться, читал их по-гречески. Весьма пристально, а то бы прогнали с экзамена. Это действительно очень красивые стихи. Образные и мелодичные. Но, извините, не будучи древним греком, трудно понять, чем Сапфо так уж радикально отличается от Алкмана или, скажем, Ивика. Почему она — великая, а они — просто хорошие? Почему Солон учил её стихи наизусть, а Платон называл десятой музой? Приходится верить древним ценителям, которые передали нам свои ощущения и оценки. Приходится — иначе разрушишь все (свои и чужие) представления об истории литературы. У поисков истины иногда бывают запретительно высокие издержки. А поскольку истина — это социальное изобретение, то огород переогораживать надо с особой осторожностью: высока вероятность, что выстроишь точно такой же забор, как тот, который только что сломал.
В свете всего вышеизложенного я охотно верю Виктору Топорову, что поэт Емелин — замечательный. И что поэт Гандельсман — наоборот, плохой. Кстати, какие-то кусочки из Емелина мне читала по телефону моя дочь. Кажется, про скинхеда, который полюбил юную еврейку. Было забавно. А какие-то отрывки Гандельсмана, процитированные Топоровым, мне не показались интересными. Более того, показались неинтересными. Подчёркиваю, что такое отрывочно-цитатное знакомство с обоими авторами я никак не могу назвать чтением, поэтому продолжаю настаивать, что их не читал. Однако с Топоровым согласен.
Но не во всём.
Мне очень не понравилась явственная социально-авторитарная нота. Почему «социально-»? Потому что авторитарность выходит за рамки литературоведческих суждений и входит в поле общественных конфликтов. Если Гандельсман говорит «Мы — дети страха», то это его личное переживание. Если Топоров говорит «Мы — дети Победы» — это его личное переживание. Они равноправны в поле переживаний. У каждого найдутся свои сторонники. Вряд ли стоит рассуждать о том, какое из них правильное, а какое — нет, какое честное, а какое — подлое. Можно судить лишь о том, какое переживание выражено более художественно. Потому что речь всё же идёт о литературе. Плохой, хорошей, талантливой, никудышной — но литературе. В некотором, что ли, негативном смысле: это литература постольку, поскольку это не политическая публицистика, а также не лозунги, призывы, партийные программы или историософские трактаты.
Что касается «мы», то говорить о себе во множественном числе — «это наша традиция, и мы ей дорожим», как говорил ведущий на концерте зэков в первых кадрах фильма «Калина красная». Вот Мандельштам написал: «Мы живём, под собою не чуя страны». Кто это «мы»? Это вы, граждане-лишенцы — дети ужаса и немоты, и не хрен было эксплуатировать трудовой народ до 1917 года. А мы — дети «Магнитки» и Днепрогэса и громкой песни «Широка страна моя родная», дети освобождённого пролетариата. Какое из двух этих стихотворений про страну сильнее «по таланту, мастерству, серьёзности и значимости высказывания, масштабности и эмоциональности общественного отклика» (это я Топорова цитирую, колонку про Емелина) — бог весть. Общественный отклик определяется преобладающим переживанием своей страны, своей истории. С двумя уточнениями: когда преобладает то или иное переживание и где оно преобладает, среди кого.
Сказанное не касается исторической и социальной истины. Сказанное касается только и исключительно поэзии. Поэтому мне не нравятся перескоки с литературных материй на общественные. Хотя я прекрасно знаю, что литература = жизнь, и наоборот. Почему же не нравятся? А потому, что позволяют перескакивать из одной системы доказательств в другую. «Что ж ты так гадко пишешь?» и «Что ж ты такие гадости пишешь?» — это, мне кажется, разные вопрошания.
Особенно мне не понравилось утверждение Топорова, что одним людям можно высказывать нечто резкое и злое, а другим — нельзя. Это про «холуйское» стихотворение Кушнера и про его критиков. Я взял слово «холуйское» в кавычки потому, что это слово, употреблённое Топоровым, — и, мне кажется, несправедливо. Это просто «стихи на случай», такой, можно сказать, почти что жанр поэзии. Подарок своего рода. Написать благодарственный стих от имени писателей, получивших помещение для клуба, может всякий. Но требуется, чтобы написал знаменитый человек.
Вот я когда-то курил трубку, у меня трубок пара десятков, есть и довольно хорошие. Но есть две совершенно ерундовые. Кукурузная и вишнёвая. Первую подарил мне замечательный английский философ и историк Эрнест Геллнер, а вторая якобы принадлежала Вилли Мессершмитту; это подарок одного офицера Советской армии. Я не знаю, курил ли Мессершмитт вообще, курил ли он трубку, а если да, то почему такую дрянную, но тот офицер божился, что взял эту трубку с его письменного стола.
Выходит, что две самые дешёвые трубки в моей коллекции вместе с тем самые дорогие.
Это я к тому, что неловкие рифмованные строчки, написанные Кушнером, — это пустяковый сувенир, украшенный именем знаменитого дарителя. Не более того. Называть эти стихи холуйскими — как-то чересчур серьёзно. Слишком надуто. Точно так же говорили про Шаляпина, что он «встал на колени перед царём». Известнейшая история. Хор, узнав, что царь в театре, решил подать ему петицию о повышении жалованья. Шаляпина не предупредили. Занавес открывается («Борис Годунов»), и весь хор вдруг, простёрши руки к царской ложе, падает на колени. Пришлось и Шаляпину слегка приопуститься, опёршись на бутафорский трон, — не торчать же этакой верстой среди коленопреклонённого хора. Вот если бы Шаляпин настойчиво и постоянно лебезил перед императором и его двором; вот если бы Кушнер написал цикл философской лирики, где вывел бы идею вертикали власти из образов адмиралтейской иглы и Александрийского столпа... Вот тогда действительно.
А так — не надо преувеличивать грехопадение Кушнера, мне кажется. Хотя писать стихи на такие случаи тоже лучше не надо. Можно обойтись. Постараться как-то избежать.
Но вместе с тем мне кажется, что не надо говорить: «Поэтому у Москвиной есть право издеваться над холуйствующим лауреатом. И у её товарищей по «Петербургской линии» тоже. А у «товарищей» с Брайтон-Бич такого права нет». Суть в том, что Татьяна Москвина, Виктор Топоров и ещё несколько достойных граждан в 2003 году боролись в Питере за честные губернаторские выборы. Благодаря чему Валентина Матвиенко победила не в первом туре, а во втором. Это тоже важно для демократического развития, я серьёзно говорю. Я с уважением отношусь к их гражданской отваге, тем более что за неё пришлось недёшево заплатить.
Но я с отвращением отношусь к любым попыткам установить иерархию критических полномочий. Не составит большого труда найти секторы, разделы, целые области литературной и общественной жизни, которые можно объявить морально запретными для отдельных лиц и групп товарищей. Взять того же Гандельсмана: «У жителей Брайтон-Бич есть право издеваться над его стихами. А у «товарищей» из Питера такого права нет».
Какая была бы полемика! «А ты кто такой?» — «Нет, это ты кто такой?»
Да я что, я ничего. Я так. Покурить вышел. Трубку Мессершмитта.
Читать @chaskor |