«Кафка не отдыхает — Кафка в реанимации». «Дружить со Славой Сурковым». «Европе всегда сорок лет, а России шестнадцать…» История России как «эволюция, революция, девальвация и коррупция..», а также вся правда про поэзию, Бога и банду пенсионеров…
Татьяна Щербина — московский поэт, журналист, прозаик, автор множества сборников стихов, переведенных на десятки языков мира. Недавно у Щербины вышли «Исповедь шпиона» и «Магический шестиугольник», а также автобиографический роман «Запас прочности».
Многим россиянам Татьяна Щербина знакома как ведущая передач времен перестройки на радио «Свобода» и как частый участник телепрограммы «Апокриф» на канале «Культура». В нынешней подборке, предоставленной «Часкору», Татьяна Щербина собрала стихи последнего года.
Полторы рифмы
(краткая история России)
Эволюция, революция,
девальвация и коррупция,
начинается демонстрация —
и кончается институция;
и ломается вся конструкция:
демо вдруг кратизация,
на прилавках продукция,
прива как бы тизация
и почти реституция,
но опять сатисфакция,
а за ней экзекуция,
наци — о, нализация!
(как лизать — есть инструкция).
И — дезинтоксикация.
И опять — революция.
Россия и Европа
Европе всегда сорок лет,
а России шестнадцать,
девочка с бантиком, хочет нравиться,
дома ругаются, трудное детство,
деды, сидевшие и стрелявшие,
родину защищавшие,
но так и не защитившие.
Крепостная и фрейлина
в своем позапрошлом веке,
узнали, что сообща продолжали род,
став прабабками
родителей девочки с бантиком,
обделенных бабками,
которые Европы родители
зарабатывали, победители,
а тут их сбрасывали охапками,
пусто-пусто и густо-густо,
одним брильянтами, другим капустой,
несмотря на революционную мутацию.
Только водка объединяет нацию.
Девчонке молоденькой, в бантиках,
хочется неба в брильянтиках.
Европе сказали: «Сорок лет — бабе век»
век назад, а ей всё сорок,
может, и шестьдесят,
но с подтяжками сорок,
а России с натяжкой шестнадцать,
это мальчишка, в детской колонии,
вешал училку, заснял на мобилку
чтоб родители-интеллехенты
всплескивали ручонками: сын — дебил,
хочет свести нас в могилку.
Мальчик Россия вольный,
он себе выберет претендента
на звание предка, дедушки малолетка,
все на одной качались когда-то ветке,
евродядька еще попросит его: спаси!
любовник старый, а все красивый, в своей беретке,
его имам — ам, тут-то ему и понадобится хам
с навыками спецназа.
Старый развратник мальчика рад послушать,
только хочет пока что побольше газа,
лучше девочка всё же, насколько лучше!
Пенсионеры
В Москве орудует банда
одиноких пенсионеров,
они выбирают себе женщину,
одну или двух,
и сталкивают на рельсы.
Они приходят на платформу метро
будто бы для того, чтоб куда-то ехать,
а ехать им некуда:
поликлиника рядом
и рыночек, пенсия на дом,
если б они не выжили из ума,
их ждала бы тюрьма,
но продуманный издавна мизер —
на снотворное и телевизор —
мозг прессует до камушка,
а нервы раздувает до пожара,
Россия — это такая страна,
где не положено жить до хрена.
Пенсионер — брюзга, склочник,
эгоист, лишний человек,
маленький человек, мифоман,
цепкий, хваткий, ворчливый,
надоедливый, маразматик и перечник,
кого нет в этом перечне,
тот не пенсионер, а старейшина, по идее
чем дольше живешь, тем умнее.
Факиры и стихи
Поэтов в России — с индийское столпотворение,
стихотворение на нашем пути — то же, что в Индии во плоти
сикх, факир, просветленный, отшельник —
имя им легион, и не гонят в шею.
Вот один: принял обет стояния,
так и стоит годами,
адепты растирают ему ноги,
не достояться им до такой-то йоги,
хочется танцевать, ходить по дороге,
потому и внимают,
ужать естество — это расправить дух:
давление выбивает, как азбуку морзе,
дырочки в обшитом скорлупкой мозге,
чудеса — в решете.
Другой — вертится животом на шесте,
длинном, тонком, без помощи рук,
упадет — пропадет,
единственная его страховка —
стать шумовкой:
излучение тоже можно свить в веревку.
Танцующей марионетке
бросают монетки
не знающие уловки,
как телесную шаткость и падкость
одолеть — или плюнуть: пакость,
прокаженный, псих. Так и стих,
в алфавите взвинтив давление,
в дырочки букв продевает звук,
и на каждом шагу
тычет лыко в строку
какое-нибудь стихотворенье.
Петушиное слово
В конце каждого года Миша Эпштейн
выбивает из меня как пыль из ковра
петушиное слово. Конечно, по мне ходили,
оставляли много словесной пыли,
но не было явственного тавра:
невинные крошки да выдранные клочья —
химчистка, квитанция,
вдруг рубль — шмяк!
слово года досрочно
и вылетело: поздняк метаться.
Оля спрашивает, уезжать, пытаться
обойти овраг, из которого пальцы
показывают на проходящего: враг,
в иных стреляют, потопляют суда
(врут сперва, что спасли, но жители
предъявляют туз — видеозапись,
расстрелян был сухогруз,
погубили рис и чуток китайцев),
звездам — шах: на убийц
охотятся папарацци.
Инстинкт выживания — это бежать
или стоять бояться?
Оля, поздняк метаться.
Во Франции — снег пирамидками и дубак,
автомобили дымятся,
подлодки сталкиваются,
запасной вариант, Таиланд,
плюнув цунами,
заплевал демонстрациями —
в рай, улыбавшийся всеми частями тела,
вполз очевидный гад.
Странное дело —
банки-то оказались консервными,
деривативы в томате.
Американцы нервно
ворочаются в кровати,
снятся им кровные,
забросанные помидорами, акции,
кровь Ирака бегущей строкой ислама —
улыбайтесь, подмигивает Обама
американцам, поздняк метаться.
Касамы в Израиле —
вроде природных осадков,
остается молиться — в основном о ЦАХАЛе —
да правительство укорять за взятки.
Все как один в этом мире Авели,
кто же Каин?
В пасторальной Австралии, Оля, горят леса,
мечутся агнцы, коалы, опалена лоза,
а казалось, у кенгуру за пазухой.
Остаются Гоа или остров Пасхи.
Русскому языку не хватает сказки,
он расползается, ждет подсказки,
самого хватает разве на провокации,
клюнет петух — петушиное слово
из ковра с узором Российская Федерация
высекается только так.
Мы идем по коврём,
бац — православный футбол,
Кафка не отдыхает — Кафка в реанимации.
Нановек
Травка мелка, вот и век мелкотравчат,
в каждой былинке таится герой,
наноцари достают свой буравчик,
нанопоэты хватают перо.
Ой, не перо, а тачпад или джойстик,
в Русопотамии звался пером
от usb — мышки с хвостиком — хвостик,
был там и почерк, гадали на нем.
В общем, хватает поэт свою мышку
и тренирует родной алфавит:
буквы в слова, слово за слово, книжку —
чтобы не вымер словесный наш вид.
Тает язык, всё худеет, и в весе —
с аськи на мыло — теряет он, нюх
тоже теряет и сам себя бесит:
как дни рожденья он снанил до днюх?
Снанил и крышу, теперь она крышка,
снанил служенье до рыночных цен,
да и поэт уже будто не пишет,
а, так сказать, заливает контент
(чтоб об рекламу реклама не терлась).
Но да не высохни речи река —
есть у поэта тут вечная гордость
и благодарный кивок языка.
***
Я живу в несуществующей стране,
недостроенной, в лесах, ломают сруб,
ставят новый — елки с палкой, сны в сосне,
зуб шиповника терновнику за зуб.
В саду ягода малинка, плод шипов,
тело в крапинку — сорняк крапива жжет,
в среду жжет, в четверг накладывают шов,
как осока полоснет кого в живот.
Колет в пятницу в боку чертополох,
по субботам можжевельник лезет в суп,
правит бритву тут какой-то левый бог,
сам колючка и — да ну его — фан-клуб.
У ежовых рукавиц резоны есть,
утопающих в утопии язык
дальше Киева ведет, а в клуб — так в «Жесть»,
а с того вся жуть, что не выходит стык.
Оборотни
Точки нет,
и я пересоздана из человека для счастья
в птицу для полета,
мне выдано простое, как рабочая одежда, тело
вместо затейливого, резного,
улетела и в птичий глазок свой вижу:
Шуры и Муры буреют,
обуревает их, обрастают бурым,
обращаются в медветуру,
неуклюже переминаются с лапы на лапу,
на лапу, но косо, не в кассу.
Отфотошопили в бойцовую расу —
это когда из глубин лица
прорастают клыки в виде заточек.
Пластическая хирургия делает чудеса.
Козлик дожевывает цветочек,
с обращением не согласен,
обратился с протестом:
«Оборотни! В погонах и в рясах,
костюмированные, обратите вниманье!»
Вот и цветок дожёван до основанья.
В многоэтажках переформатируют в крыс,
уменьшают, повышают живучесть,
вострят нюх, закатывают в цвет мокрый асфальт.
Позвоночник, обрубленный как пуповина,
корень пускает — хвост, в окончаньи точка.
У нас точки нет —
незавершённость, мы все подростки.
Поодиночке крыски неброски,
броски лишь стайкой, из подполья разом,
когда кипит коллективный разум —
такая компьютерная сеть нижнего мира,
раньше называлась чумой.
Да и рифмы — оборотни,
лечу домой,
точки нет,
заточке — нет,
цветочка нет.
Интимные отношения
Я отношусь к Богу так,
как хотела бы, чтоб компьютер
относился ко мне.
Да, и я зависаю, и меня глючит.
Каждый delete — душераздирающий взвизг
вселенско-катастрофического
«за что!». Был —
пока я не стала отправлять файлы в корзину,
ни за что, но и не просто так.
Трояны удаляются автоматически,
и это не обсуждается.
Как-то дареный конь,
которому по-русски не смотрят в зубы,
загрузился ласковой валентинкой
и обгрыз мне память. «Вот ведь инкубы!» —
взываю, вызвала: «Вот кретинка».
Юзерица не замечает зловредной нецки,
бдит архангел с крыльями — почтальон.
Черт рассылкин лысиной о паркет стучится:
«Вы выиграли миллион».
Мир, засорившийся не по-детски,
деинсталлируется как сон.
С каждым новым процессором
я слушаюсь все быстрее,
не задаю лишних вопросов,
вот и компьютер
как бы солидаризуется со мной:
говорю insert, значит, надо вставить,
говорю: перейти на латиницу,
значит, alt shift — этого он не любит,
кряхтит, не понимает зачем,
но больше не говорит мне:
засунь себе в задницу свой антивирус.
О блоке питания и батарейках
Бог — это Блок питания. Мы работаем от сети.
Встроенная батарейка была не видна,
потому и взывали: о боги, боги,
не рассчитывая на батарейку.
Но однажды в Римской империи
решили узнать, насколько ее хватает.
Не хватило. Сдохла та батарейка.
А евреи оставались в сети
и благодарили Блок питания,
кланяясь.
Бог далек, невообразим, а сказано:
по образу и подобию.
Вдруг, такой же, как мы,
он ходит неузнанным
по одним с нами улицам —
догадались народы.
И ЧеловекоБлок дал им яркую смальту,
чтоб собирали мозаику,
окрасил радугой масло, чтобы гадали,
кисточкой по холсту.
Дал твердую воду, заигравшую витражами
соборов — отплывающих посуху кораблей
с каменными антеннами.
Научил резать время на кадры —
подарил светозаписывающую пластину,
наконец, разрешил летать,
чтоб все ощутили себя ангелами.
Но не тут-то было.
Блок, он же Тетраграмматон,
дал десяток подсказок про время:
свет-скорость-ток-гравитация-
память-носитель-запись,
превращающая и тела в алфавит.
«Бог сохраняет всё».
Чем лучше учимся сохранять мы,
тем больше отгадок, тем ближе к Блоку,
тем дольше работает батарейка.
Мы обрадовались, как дети:
нет никакого Блока,
есть только встроенная батарейка.
Мы ее в хвост и в гриву, на всю катушку
(много вольт съело то, что обманывали прослушку).
И вот батарейка сдыхает,
тысячи рук тычутся в миллионы розеток,
гнезд или кнопок дистанционных пультов:
ради Бога скажите, где подключают питание?
«Несохраненные данные» —
мигает табличка —
«отправить Блоку сведения об ошибке?»
«Отчет отправлен». А дальше,
дальше-то что нам делать?
Когда батарейка сдыхает —
внутренние мониторы корчат гримасы,
краска облупляется с шедевров,
стекает как грим по лицу,
хакеры взламывают систему,
ангелы плачут — пользователи, обыватели,
зато торжествуют демоны,
блокопротивные токовампиры, каратели
и кумиры.
Шоувинизм
Что не шоу, то шовинизм.
Кто не артист, тот йети.
Этим — игра и приз,
Те — территорию метят.
Тем — отыскать бы шов,
потому — шовинисты,
а в пэчворке тех швов —
что узоров цветистых.
Chauve — по-французски лысый,
гологоловый, значит,
не покрытый лучистой
шерсткой теплоотдачи.
Шоу и Шов — близняшки,
Шоу снимает пояс
и задирает ляжки,
распоясывается то есть.
Тут и Шов рвет пэчворки,
он серьезен как воин,
им обоим — задворки,
а не сцену б — обоим.
Но когда эти — маршем,
те — аншлагом, и толпы
им скандируют: «Наши!»,
с помпой или без помпы
из-за шоувинизма
вся в рубцах — дело швах —
вон из кожи отчизна
лезет, дело же — в швах.
Опера
— Знаешь, что сейчас главное?
Художественный андерграунд.
Света смешная, семнадцать лет.
Инициация запретным городом
внутри непроветриваемого —
плесень уже отрастает в бороду —
Ленинграда, которого как бы нет:
с оперных декораций
сыплется краска, углы крошатся.
Света знает, истина — в извращеньи
бесчувственных слов: ячейка,
подсобка, занят, в измене
дядькам, хапнувшим навсегда,
они говорят: среда,
а живет — тусовка. Вдруг священник
(будущий патриарх) нараспев ей: дщерь,
призрак оперы голос — он и в тусовках,
поелику от Бога. В источник верь,
а не то сопьешься на подтанцовках,
не там ты ищешь запретный город.
А она услышала: уродина ты из хора.
Церковь звучит волшебно, и Света жжет
свечки у чудотворца и чудотворши,
просит поставить бедную на учет:
что мы, русские, как мешки с картошкой,
пошли нам скульптора, и расчлени наш рев
шепот, на сольные, четкие, звонкие —
вот и появился питерский рок,
заодно — расчлененки:
скульптор как хряснет статую о порог,
не найдя пропорций —
все ошибаются, и чудотворцы.
— Знаешь, что сейчас главное?
Иконку иметь православную.
Перестройка, посрамленье авосек, буфетчиц
затянувшейся бесконечности,
что, шатаясь, взрываясь, землетрясясь,
обнажает тело и потрясает глаз —
срочно хочется переместиться
если из Питера, то в столицу.
Света замуж вышла.
— Знаешь, что сейчас главное?
Улучшать экологическую нишу.
Муж — старый тусововщик и справный,
знаковый — да, знакомый
культовых персонажей, его дружки
к сексу всегда готовы,
Света идет как горячие пирожки.
Эх, пожар не щадит седин
Икса, Игрека, Зета, Света у них — ноль один,
замужество — это художественная акция, —
хвастается, — только Москва — шалава.
Призрак оперы — там, где цивилизация.
Подтанцовщица? Просто надо распеться.
Знаешь, что сейчас главное?
Быть европейцем.
Возвращаются пилигримы наивные,
с Елисейских Полей на родное минное,
и Москва им кажется златоглавою.
Знаешь, что сейчас главное?
В месяц тысячу баксов минимум.
Все эти русские европейцы
ехали к Ельцину, полные куражу,
а он не по-детски им: «Я ухожу».
Света же, хоть и стала Цуцванген,
наплевала на призрак, материальны — гланды.
Здесь ее выкрасили в цвета ядовитых змей,
вывели на плазменную панель,
голос приделали зондеркомандный,
дали сумочку и собачку — пипл хавает,
всё по приколу, стильно, раскованно.
— Знаешь, что сейчас главное?
Дружить со Славой Сурковым.
Света — первая гламурная фрау.
Алё, это прачечная? — Хуячечная!
За такие намеки… опера у нас, опера!
Света? Тоже поет. Арию йоркширского терьера,
но у нас премьера, на роль патриарха — ввод:
артист разноплановый, с опытом,
баритон, а в гримерке — Армагеддон:
в новую колоратуру Машу в образе комсомолки
вцепилась дива из кабаре, говорит: я, Каллас,
должна быть повержена простолюдинкой?
И отказалась: перепишите либретто.
Обе — блондинки, им профанация
что проституция. Как сказала бы Света:
— Знаешь, что сейчас главное —
Жить-поживать в палаццо.
— Разве не слава?
Тенор сдает, в роли партайгеноссе,
только одно — баблосы, поет, баблосы
,
контртенор Гвидон смотрит букой.
Замысел был роскошнейший,
но оперу прозвали вампукой,
а режиссуру — сурковщиной.
февраль 2009
| Читать @chaskor |




























