Давно собирался написать о поэзии в контексте социальных отношений. Поэзия и проза. Поэзия и правда. Поэзия и премии. Поэзия и промоушн. Поэзия и прессинг. Наконец, поэзия и прах, в который всё возвращается. В общем, поэзия и прочее. И пр., и пр.
Собирался, но как-то отвлекался на более интересные темы. Например, демография или историческая преемственность. Но вот в ответ на прошлую колонку (там шла речь о разрывах в русской истории и культуре) я получил вдохновляющий отзыв от читателя Дениса Афанасьева:
«Денис, Вы журналист, а не историк, культуролог, философ... У Вас нет ни соответствующих знаний, ни компетенций строить такие «теории» и заниматься подобного рода «анализом» во всеуслышание. Оставьте это дело профессионалам. Если же Вы уверены в правоте своих умозаключений, пишите в авторитетные издания и защищайте диссертацию. Тогда мы задумаемся над вашими заявлениями... А так это больше походит на мысли перед сном...»
Легче всего просто посмеяться над тем, что пишет тёзка Афанасьев: дескать, о сложных материях имеет право судить только сертифицированный специалист. А если у тебя нет кандидатских корочек, то будь просто журналистом. Но что это такое — просто журналист? Он пишет о политике, обществе, праве, спорте, любви, не будучи дипломированным политологом, социологом, юристом, футболистом, донжуаном и пр., и пр.
Можно было бы обиженно отослать читателя к «Яндексу» и «Википедии». Где можно узнать, что я как раз культуролог и философ, кандидат наук, написавший тучу научных статей, в том числе переведённых на иностранные языки, автор и титульный редактор монографий, главный редактор научного журнала, входящего в список ВАК, и пр., и пр.
Но всё это, конечно, глупо. Потому что Денис Афанасьев по большому счёту прав. Не в смысле вопроса о разрывах российской цивилизации (тут он в спор не вступает). А в смысле вопроса Паниковского — Балаганова: «А ты кто такой?»
Если ты неизвестно кто — значит, и говоришь неизвестно что.
А если ты что-то из себя представляешь, то любые твои оригинальности и нестандартности будут рассмотрены.
«Представьтесь, пожалуйста», — как говорят секретарши начальников.
Совершенно правильный подход.
Потому что истина не внутри текста. Она снаружи и часто довольно далеко от того, что написано в книжке. Особенно в тех областях, где нет чётких правил вывода умозаключений (как в математике) и нет повторяемых и проверяемых экспериментов (как в физике, химии, современной биологии). Впрочем, там тоже свои проблемы, ну да ладно. Останемся в иллюзиях, что есть «точные науки». Это полезное заблуждение.
В гуманитарных сферах (включая литературу и литературную критику) истина — это производное от власти. От права авторитетно сказать: вот это истина, а это — ложь. Или же скептически воскликнуть: «Что есть истина?» — лучший, интеллигентнейший способ возразить против любого утверждения или мнения.
Авторитетно — вот ключевое слово. А уж как авторитет завоёван — дело десятое. Драматург Всеволод Вишневский, когда читал свою пьесу перед театральной труппой, клал на стол маузер. И все слушали, боясь дохнуть, и аплодировали после каждого акта. О, наивные времена диктатуры пролетариата!
Главный (по должности главный, я имею в виду) советский эстетик семидесятых годов писал примерно так: «Достаточно взглянуть на узор жилок осеннего листа или на дерево, которое отражается в серебристом водоёме, чтобы понять: прекрасное существует в природе». Означенный эстетик вовсе не был меланхоличным наблюдателем плакучих ив и рдяных листьев. Он выполнял партийную миссию: доказывал, что прекрасное объективно. Это было политически важно.
В те времена наши философы страдали тяжёлым неврозом объективности. Наверное, они бессознательно чувствовали, а может быть, даже осознавали, что почти все проекты советской власти были отчаянно субъективны: разночинские комплексы плюс утопические фантазии плюс нарочитое отрицание опыта политической, хозяйственной и культурной жизни плюс текущие задачи фракционной борьбы. Безумная идея уничтожить крестьянство, ещё более безумная идея мировой революции, средневековая идея изымать вредные книги — всё это субъективно до шизофрении, до острого бреда.
Конечно, лучшие советские умы это понимали. Особенно образованные люди, читавшие Гегеля в подлиннике. Но им было страшно. Поэтому в рецензии на книгу упомянутого главного эстетика один прекрасный наш философ (не буду всуе поминать его светлое имя) яростно ругал структурализм и психологизм, и прочий субъективный идеализм, и столь же бешено защищал марксизм. Аргумент единственный: идеализм есть орудие антикоммунизма, а Фрейд и Леви-Стросс — его агенты.
Разговор переходил в политическую плоскость. Что есть политика? Целедостижение с помощью власти. Что есть власть? Редуцированное насилие, возможность отдавать обязательные распоряжения. Всё, приехали. Кто не подчиняется, будет наказан. У нас великая объективная истина, у них мелкие субъективные заблуждения в лучшем случае. Или злостное враньё, литьё воды на вражескую мельницу. «Недопечённый гимназистик со скрытой кадетской психологией обвиняет меня в недооценке роли классовой борьбы? Да пусть молится Богу, что не попался мне в руки в двадцатом году, я бы его разменял как контрика!» — говорит профессор Ганчук из трифоновского «Дома на набережной». Зря беснуется. Бронепоезд ушёл. «Мелкобуржуазная стихия недодавлена», он же сам сказал. У власти скрытые кадеты и недоразоблачённые нововременцы. Бывший столп марксизма был записан в отступники-ревизионисты, опозорен и уволен из университета. Спасибо, к стенке не поставили.
Советский казус интересен тем, что обнажил взаимоотношения истины и власти. Что называется, до скального грунта. Власть, делегируя полномочия сертифицированным философам, утверждала объективную истину как особую властную ценность.
Применительно к литературной критике это означало, что официально выхваленные произведения — объективно высокого литературного качества.
Конечно, это бывает не только при советской власти. Это свойственно любому обществу, даже такому, где о государственном регулировании философии, литературы и искусства не слышали или успели забыть с XVIII века. Потому что в любом обществе и в любом его сегменте воспроизводятся властные отношения.
Другое дело, что ситуация бывает очень путаной и неочевидной.
В наше время власть в литературе завоёвывается в результате межгрупповой борьбы критиков, конкуренции издательств, СМИ и премиальных институций, а также стыдливых оглядок на рынок. Вернее, не завоёвывается, а дрейфует от одной точки к другой, подолгу не задерживаясь.
Блуждание центров власти — это её ослабление. Литературной власти это тоже касается. Где те авторитеты, которые могут сориентировать меня в литературном пространстве? Кто может мне сказать: вот талант, вот крепкий мейнстрим, а тут и вовсе бездарность? Никто не может. Вернее, всякий может. И тут же получит в рыло, в смысле — язвительную отповедь. Или, хуже того (и гораздо чаще того), голос его затихнет в тумане.
Помню, в 1990 году Лев Аннинский написал краткий отклик на серию статей моего приятеля. Надобно сказать, что тот был не последний человек в политической публицистике, редактор популярного издания и вообще крупнейший анфан террибль. Я принёс ему номер журнала «Дружба народов» с заметкой Аннинского.
— Боюсь читать, — слабо улыбнулся мой друг. — Отвернись, а?
А кому сейчас какая разница, что о нём напишет хоть сам…
А хоть кто? Да подумаешь!
Один главный критик исписался, другой, такой же главный, исхохмился. Третьего вообще не слышно. Это приносит массу неудобств.
Стандартный разговор с интеллигентным человеком: «Вы любите поэзию?» «Да, конечно!» «Вы читаете современных поэтов?» «Ну разве что Бродского». Интересные дела. А почему? А потому что откуда знать интеллигентному человеку, какой поэт хороший, а какой — так себе?
С прозой в этом смысле надёжнее. Читатели текущей прозы хотя бы отчасти доверяют собственному вкусу и рекламе. Ещё сохранилась привычка куда-то опускать глаза во время поездки в метро; при этом платишь свои деньги почти как за билет, и это справедливо. А кто читает стихи?
Феномен, описанный итальянским поэтом Эудженио Монтале: поэтов в Италии десять тысяч, тираж книги стихов не превышает тысячи экземпляров. Поэтическое сообщество, полагает автор, легко потребляет суммарный тираж. Тем более что 1000 экземпляров — цифра предельная (даже запредельная!), поэт выпускает книгу далеко не каждый год, а значительная часть тиража расходится среди родственников со стороны жены. Теоретически каждый итальянский поэт может иметь представление о творчестве всего 10 процентов своих коллег. Но только теоретически. И не только итальянский, мне кажется.
Поэтом мы условно назовём человека, выпускающего книгу стихов. Стихами условно назовём текст, в начале которого написано «стихи». Текст «стихи» имеет характерное типографическое оформление: на странице помещены короткие строчки разной длины и разного количества на разных страницах. Меж тем как текст «проза» (то есть текст, в начале которого написано что угодно, но не «стихи») типографически оформлен несколько иначе: на странице помещены длинные строки одинаковой длины и одинакового количества на разных страницах. Разумеется, кроме так называемых спусковых и концевых полос, но это мелочи, которые не мешают с первого взгляда отличить текст «проза» от текста «стихи». Очевидно, что по многим причинам, в том числе и в силу особенностей типографического оформления, текст «поэзия» гораздо легче и приятнее писать, чем читать за свои деньги. Текст «проза» — наоборот. Оговорка про деньги — существенная, и вот почему.
Поэтов примерно втрое больше, чем прозаиков. Под триста тысяч опубликовали сами себя на сервере stihi.ru; на сервере prosa.ru вывесили свои произведения почти сто тысяч прозаиков. Однако вывешенное стихотворение, по моим примерным подсчётам, читают вдвое — вчетверо чаще, чем вывешенный рассказ. Думаю, что дело опять-таки в «феномене Монтале» — количество прочтений прямо коррелирует с количеством участников проекта: проще говоря, читают сами себя и друг друга, внутри неких подгрупп и объединений этого громадного, вроде бы расплывчатого, но крепко ограниченного сообщества. Граница — непрофессионализм в простом, зарплатно-гонорарном смысле. Публикуют и читают бесплатно. Когда речь заходит о покупке, люди предпочитают приобрести книгу прозы.
Потому что нет той власти, которая утвердила бы истину о великом современном поэте NN. Книгу которого непременно нужно прочитать. И кое-что выучить наизусть.
Поэтическая критика может быть увлекательна как филологический разбор (особенно приятно и поучительно, когда сражаются переводчики иностранной поэзии). Или если скандал с переходом на личности.
Но покупать всё равно не хочется.
Потому что литературной власти больше нет. Рынок — это не власть, а деньги. Словосочетание «власть денег» — неудачная и антинаучная метафора.
Получилась в общем-то забавная ситуация: есть книжный рынок, есть конкурирующие в нерыночном поле группы литераторов. То есть промышленные воротилы есть, оппозиция тоже есть. И всё. Оппозиция без власти — явление обескураживающее. Нет власти — нет истины. И лжи, стало быть, тоже. Нет гениев, талантов, крепких середняков и бездарностей. Каждый сам себе кто хочет, а читателю он — никто.
Извините, товарищи писатели! Другого товарища Сталина у меня для вас нет.
| Читать @chaskor |
Статьи по теме:
- Авторитарный человек и его речь.
«По газонам не ходить! Штраф сто рублей. Администрация». - Попытка спастись.
Рассказы из новой книги . - Смертный цугцванг.
Стремление к справедливости не должно противоречить принципу справедливости. - Фрики, приколисты и сюрсимулянты.
Почему именно свастика? - Искусство видеть сны .
А также упорство их записывать — каждое утро в течение целого года. И смелость предложить их читателю — без изъятий и сокращений, без домыслов и объяснений. - Литературные мечтания — 2.
Цифровая революция сопоставима с переходом от устной литературы к письменной. - Литературные мечтания.
Глиняные таблички удобнее и приятнее, чем папирус. - Патриотизм.
Они врут, потому что я им не верю. - 10% активных чудаков.
Наверное, луна всё-таки влияет! . - Тело № 42.
Лето и тишина.


























