Виктор Топоров написал трагическо-циничную статью. Её трагизм состоит в утверждении неизбывной жестокости бытия (литературного, в частности). Цинизм же в том, что вывод статьи, её, так сказать, злой смысл и бесчеловечный пафос при ближайшем рассмотрении оказывается совершенно лживым.
Не ложным (как случается в логике с некоторыми заключениями и выводами), а именно лживым, то есть навранным. Ну или, очень мягко говоря, до крайности непро- и недодуманным. Поэтому трагизм как-то сразу смягчается.
Генерал Шебаршин говорил: «Бывают слова, к которым трудно подобрать мысли». Например, «сакральность». «Мистериальность». Или «экзистенциальная ответственность».
Должно быть, поэтому я не сразу понял, о чём говорит мой глубокоуважаемый оппонент.
То есть по отдельности я почти всё понял. А многое знал и так. Что Аполлон содрал кожу с Марсия. Что Кристофера Марло убили. Что современный писатель Пупкин пишет не для народа, а для фестивального заправилы Кузьмина. Но я не сразу сообразил, какое отношение всё это имеет к сакральности литературы и экзистенциальной ответственности писателя.
Тем более никто не знает, за что в 1593 году убили Марло ножом в глаз. Тёмное дело. Проверяли все версии — от шпионской деятельности до ссоры на питейно-бытовой почве.
Давно это было. Следствие закончено, забудьте.
Однако запомните: Кристофера Марло убили не за литературу.
А Сирано де Бержерака не убивали вовсе. Он умер то ли от старых военных ран, то ли от тяжёлого инфекционного заболевания. Или от сочетания обеих причин, которые с сакральностью литературы не имеют ничего общего. Убивают отважного Сирано в одноимённой пьесе Ростана. Это всё-таки немножко другое. Вроде как Гремин, муж Татьяны Лариной. Он не у Пушкина, а у Чайковского.
Кстати говоря, по ходу истории убивали не только литераторов, но и деятелей других отраслей культуры и науки. Архимеда и Галуа тоже убили. Но не за математику. И даже Сенеку Нерон погубил не за философию. Как и прочие античные кровопийцы губили античных поэтов не за поэзию. Любой слух или миф на этот счёт нуждается в тщательном историко-филологическом анализе. А скольких портных казнили не за кройку и шитьё, поваров — не за обеды и ужины, архитекторов — не за дворцы и храмы! Страшное дело. Особенно когда представители указанных профессий служили при дворе деспота. Деспоты убивают своих подданных не «за что», а «почему». Потому что они тираны и садисты.
А «выкуп головы» — это вообще совсем не то. Во-первых, это не особая стихотворная форма, а случай. Конунг Эйрик приговорил скальда Эгиля к смерти. Он тут же сочинил хвалебную песнь Эйрику. Тот помиловал поэта. Эта песнь с тех пор так и называется. Ещё было два-три похожих происшествия. Во-вторых, никто не казнил скальда за неудачные стихи. А наградить за удачные могли. Мне неловко сообщать элементарные сведения, но приходится, поскольку мой глубокоуважаемый оппонент сообщает сведения неверные или неточные.
Далее.
Пушкин (смешная фамилия, кстати! Почти как Пупкин!) тоже, бывало, писал не для народа, а для Н.П. Романова. Но там были уважительные обстоятельства. «Пир Петра Первого», «В надежде славы и добра» и всё такое. Пытался воспитывать царя. Так что задним числом можно сказать, что да, для народа.
Яснее всего лишь одно: за что Аполлон содрал кожу с дерзкого сатира Марсия? Это своего рода символ. Но трагизм творчества тут ни при чём. Это очередная победа богов общегреческого олимпийского пантеона над мелкими местными лешаками. То есть централизация своего рода. Ступень на пути к строгому единобожию, никуда не денешься.
Карта страны не может быть размером в страну, а история литературы — объёмом в самоё литературу. Любой подбор фактов всегда тенденциозен, и Виктор Леонидович это понимает не хуже моего. Но даже в тенденциозности надо знать край. На два десятка трагических писательских судеб приходится две сотни безоблачных, но столь же великих. Достаточно полистать «Литературную энциклопедию». Более или менее безоблачных, разумеется. Но без ножа в глаз, без тюрьмы и сумы.
Приведённый Виктором Леонидовичем зарубежный мартиролог не впечатляет. Тем более что некоторые внесены в него по ошибке, как Марло. Или с ошибками, как Шенье. Его казнили за чистую политику (обвинение в роялистском заговоре). Кроме того, он был не Анри, а Андре. Посвящённое ему стихотворение Пушкина так и называется: «Андрей Шенье». Об отечественном мартирологе поговорим чуть позже.
Да, но как тут определишь меру сакральности и экзистенциальной ответственности, если тебя не убили, не арестовали, если ты сам не удавился или не спился?
Ведь большинство писателей (прозаиков и поэтов) были вполне благополучными господами. Иначе они бы просто не смогли писать. Для этого нужно время и здоровье, приспособленное помещение (окно, стол, стул, полка для книг и бумаг). Чай с сахаром, каша с мясом. Семейные радости, поддержка товарищей, любовь читателей тоже нужны. Даже Достоевский, при всём трагизме его творчества, был, повторяю, вполне благополучным господином. Отсидел за революционные грехи молодости, а дальше всё было хорошо. Любимая жена, прекрасные дети. Огромный успех сочинений, авторитет в обществе, признание со стороны высших властей: приятельство с Победоносцевым, приватная встреча и беседа с наследником престола. Ну да, хворал. Но в те времена все хворали. Были бы нынешние лекарства, и Пушкин бы не умер, и Чехов бы тоже.
Бог и дьявол сражались в сердце великого писателя. Сам же он долго и придирчиво заваривал чай; Анна Григорьевна вспоминает, как тщательно он добивался оптимального сочетания горячести и крепости. По полчаса возился у самовара с кипятком и заваркой.
Трагизм творчества и трагизм жизни — вещи разные. Совмещаются они очень редко. По техническим причинам. Посмотрите на собрание сочинений и писем Ф.М. Достоевского. А также И.С. Тургенева, А.П. Чехова, Ч. Диккенса, О. де Бальзака и Э. Золя. Не говоря уже о Л.Н. Толстом. Посчитайте тома, проведите пальцем по корешкам. Это же просто руке тяжело столько написать! А душе — столько пережить? А мозгам — столько обдумать? Нужна спокойная творческая обстановка. Каковая сама по себе ничего не гарантирует. Но и задавленность жизненными драмами не гарантирует хоть какой-то ценности написанного под означенным прессом.
И вообще — о чём мы?
Полагаю, опять о значении слов.
Есть слова, которыми удобно фехтовать. Вот, например, скажет один человек, что литература — это процесс производства, распространения, потребления и оценки текстов, которые принято называть литературными. Другому человеку не нравится этот ползучий институционализм. Он возражает: «А как же сакральность литературы? Где же экзистенциальная ответственность писателя?»
Трудно подобрать мысли к таким словам. Но попробуем.
Слово «сакральность» только кажется туманным. Сакральность — это маркировка чего-либо как священного, существующего отдельно от профанного. Сакральное нельзя распознать вне религиозной сетки координат, где небесное противопоставлено земному, церковное — светскому, канон — апокрифу, писание — преданию, ортодоксальность — ереси. Но в каждой культуре или даже субкультуре такая система координат — своя собственная. Не может быть вещей самих по себе канонических, еретических и т.п. Что русскому сакрально, немцу профанно, и наоборот. Поэтому в древнегреческих фестивалях ничуть не больше сакральности, чем в наших. Не говоря уже о мистериальности (то есть о ритуалах, в которые вкладывается некий особый смысл, скрытый от непосвящённых, от не приглашённых на фестиваль).
С экзистенциальной ответственностью на первый взгляд сложнее. Это уже что-то мистическое (в хорошем смысле слова), это внутреннее, личное, интимное переживание важности и истинности момента. Если сакральность — чисто социальная, «учреждённая» штука, то экзистенциальная ответственность — нечто скорее эмоциональное. Но тут запятая: моё переживание важности и истинности не может быть только моим. Если я хочу, чтобы его признали истинным и важным, оно должно быть подтверждено кем-то другим. Экспертами, критиками, просвещёнными читателями. Потому что субъективно любой графоман, особенно наивный графоман, наполнен экзистенциальной ответственностью просто-таки до ушей. Его распирает. Его взрывает изнутри. Он пишет кровью сердца, лимфой, спинномозговой жидкостью. Порою даже спермой, как говорил Василий Розанов о собственных писаниях. Но нам не нравится. Мы не сопереживаем, нас не сораспирает и не совзрывает с ним вместе. Нам смешно или жалко. Очевидно, нужно вхождение в некий контекст. Экзистенциальная ответственность нуждается в учреждении не менее (а может, в силу своей неухватности, и более), чем сакральность.
Вернулись к институтам.
В литературе и особенно в понимании литературного процесса мы ещё не выбрались из институционального наследия советской власти. Оно, это наследие, эта path dependency (зависимость от наезженной колеи), проявляется порой неожиданно.
Я писал, что графомания как образ жизни была учреждена советской системой литературных консультаций. Каковая система, в свою очередь, базировалась не только на административных регламентах (ответы на письма трудящихся), но и на идее «призвать ударников в литературу», создать из передовых пролетариев мощную когорту правильных писателей. Это для нас особенно важно. Советская литература — это был общий проект, типа плана ГОЭЛРО. Отдельные писатели — не все, но самые замечательные — были конкретными проектами типа отдельных электростанций.
Сама возможность создать «большого писателя» почти из ничего, из одной посредственной повести (проект «Фадеев»), или вообще неизвестно из чего (проект «Шолохов»), или ну совсем не из того (проект «Алексей Толстой») — эта возможность оказалась величайшим соблазном для издателей и пиарщиков грядущих поколений. Хотя они, наверное, сами не знают, по чьему следу идут. Однако нет никакой существенной разницы между раскруткой современного детективщика и возгонкой классика соцреализма. Если такая разница и есть, то она только моральная. И она в пользу издательств «Эксмо» или «АСТ». Нынешних королей спроса читают всё же добровольно, а Фадеева (и многих-многих других) читали вынужденно, из-под учительской палки и в условиях ужасающего малокнижья. Но в сухом остатке — возможность «раскрутить» кого угодно.
«Пьер Менар, автор Дон Кихота» — борхесовский парадокс.
Автором «Тихого Дона» мог стать любой Пётр Минаев (имя-фамилия условные).
История русской советской литературы — точнее, история разгрома, а также сдачи и гибели уцелевших остатков русской литературы — ещё не написана. Ещё не составлен мартиролог людей и идей, человеческих судеб и моральных норм. Не знаю, что делалось в литературах бывших союзных республик; им теперь разбираться самим. Нам же для начала надо понять, что это был именно разгром, сдача и гибель. И стыдно называть литературой рыдания и попискивания, которые слышались в ходе этой катастрофы. При всём сочувствии к её жертвам. Но давать совпису оценочную фору за то, что он жил при советах — так же глупо, как давать фору графоману за то, что он пишет после тяжёлого трудового дня.
Одним из проявлений совковой зависимости стал финал статьи Виктора Леонидовича. Тезис кошмарный: мы в России, дескать, уже несколько десятилетий живём вегетарианской жизнью. Без массовых расстрелов, войн и эпидемий. И от этого литература, и особенно поэзия, становится вся такая безвкусная. Вегетативная. «Овощная».
Ну и хрен бы с ней, а? Если так ставится вопрос.
Владимир Максимов однажды сказал, что ему надоели крики «А зато у нас был Достоевский». За что — за то? За тяготы и горести простого человека, который и Достоевского-то не читал? Максимов сказал, что, будь его воля, он бы с радостью сменял Достоевского на Швейцарию. Пусть у нас в России будет безбурная благополучная удобная жизнь, а у них, у швейцарцев то есть, пусть у них «зато» — за все их беды и неустройства, за вековое рабство, за нищету и несправедливость, пусть у них будет Достоевский. А мы его переведём со швейцарского на русский.
Это совершенно правильно по моральному существу, но не совсем верно исторически.
Потому что вопрос ставится совсем иначе.
Никакого «зато» в истории нет и не было никогда.
Напротив, всегда известно было: когда говорят пушки, музы молчат. Гитлер был ещё хуже Сталина. Поэтому гитлеровские писатели ещё хуже, чем сталинские.
Откуда же взялась странная мысль о том, что чем круче репрессии, войны и эпидемии, тем лучше литература? Эта людоедская мысль — вернее сказать, эта мазохистская глупость — пришла к нам из Совка. Вот как это получилось.
Русской литературе при Совке было плохо — это мало сказать. Ей стало вовсе никак. Русский роман, честь и слава нашей культуры, исчез по понятным соображениям. Какое там срывание масок и сострадание униженным и оскорблённым?! Сталинизм не дал приличной прозы. Поэзия? Но Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Цветаева, а также Маяковский сложились до Совка и до Совка и вне Совка написали своё самое лучшее. При Совке они в хорошем случае повторялись. В плохом — писали холуйские стихи.
Но советская власть, на словах поклоняясь великой русской литературе, одновременно твердила о проклятом прошлом, о страшных годах царизма. И советские люди — писатели в том числе — поверили в это. Вот и щёлкнуло в их голове: самая лучшая на свете литература была в самое мрачное время, при самой жестокой власти. В эпоху шпицрутенов и крепостного права. А значит, и мы, совписы трудных дней, тоже чего-то стоим.
Шпицрутены и крепостное право, конечно, были. Было много народных тягот, правдиво описанных русскими писателями XIX века. Но невдомёк было совписам, что писатель XIX века жил в преблагополучной, по сравнению с веком ХХ, обстановке. Потому русский писатель мог спокойно и честно осмыслять ужасы своей эпохи.
Но эти ужасы не шли ни в какое сравнение с ужасами Совка, но вот об этом-то советский писатель молчал. Или врал.
Кстати, русско-советский литературоцентризм — это тоже совписовское самооправдание, самолюбование тоже. Советский миф о том, что в России литература была единственным способом самовыражения нации, возник как компенсация запрета на русскую философию, русское богословие, русское правоведение, русскую социологию, политическую публицистику — на всю русскую мысль XIX века и особенно начала XX века, которая не умещалась в «три этапа революционного движения». И уж конечно, сталинская Россия не была литературоцентричной. Литература была инструментом, «частью общепролетарского дела». И эту роль совписы приняли. Одни — совершенно добровольно и сознательно. Другие — сначала по принуждению, а потом привыкли.
Интим с властью — вот что опошлило советскую литературу до полного бесстыдства. Ни у какого русского и, пожалуй, европейского писателя нет ничего похожего на тот, пусть даже амбивалентный, но вездесущий, масштабный, обожаемый образ власти, который создала советская литература. Не найдёте ни булгаковского Воланда, ни слов Юрия Олеши о «власти гения, которая есть прекрасная власть» («Строгий юноша»), ни бесчисленных Лениных и Сталиных, а также секретарей обкомов, райкомов и заводских парткомов. Представьте себе тему сочинения: «Образ Александра II в русской прозе 1860—1870-х годов». Даже смешно. А то же самое про совписов — милое дело!
Совпис целиком захвачен советской властью, пронизан её проблемами — конкретными, текущими, даже сиюминутными; он воспринимает их как свои собственные, задушевные. Повести Юрия Трифонова осуждались глупыми критиками за приземлённость и бытовизм. Напрасно! Весь цикл его «московских повестей» — это сведение счётов между ленинской гвардией и сталинцами, причём Трифонов открыто стоит на стороне первых, то есть на стороне расстрельщиков и террористов первого призыва.
Поразителен гомоэротизм советской литературы, эта страстная, почти плотская влюблённость в вождя. Чуковский в своих дневниках договорился до того, что Сталин — женственно прекрасен. Я ни в какой мере не являюсь гомофобом. Я люблю книги таких великолепных писателей, как Жан Жене и Евгений Харитонов. Но когда писательское сообщество в своей совокупности, как целое, превращается в «приплывшего», это отвратительно. Игорь Губерман пишет о заключённых, которых насиловали: «…они <...> приплывают, как говорят на зоне. А начав испытывать удовольствие, порой сами уже просят о нём зэков, преимущественно блатных, олицетворение мужчины, хозяев зоны» («Прогулки вокруг барака»). Да, судьба отдельного человека такого рода может вызвать сострадание. Но когда целая литература становится пассивным партнёром власти — «сие есть мерзость перед Господом».
Сегодняшнее фестивальное, то есть чуть легкомысленное, бытование литературы, без зряшных и претенциозных попыток ответить на все проклятые вопросы и, конечно, без «экзистенциальной ответственности», то есть без столыпинского вагона за неправильный стишок про вождя, — это всего лишь возвращение мировой (и русской тоже!) нормальности на искалеченные просторы Совка.
Не надо цинически восклицать, что десятилетия мира и покоя — это, дескать, явление одноразовое и временное. Не надо звать беду.
Фестиваль и особенно литературный интернет помогает отвести беду. Смягчает идейные противостояния. Становится средством массовой психотерапии. Учит выражать боль и ярость не ножом и бомбой, а словами. Выразить в звуке всю меру страданий своих. Я читал недавно, что на конкурс «Дебют» (до 25 лет должно быть автору) поступило 400 тыс. работ. Целый областной город. Почти полмиллиона молодых людей спасены от тупой и опасной злобы. Это очень хорошо. Это великолепный культурный итог.
Правда, надо учесть, что в ходе такого самоанализа, самораскрытия и самовыражения редко создаются тексты, которые выдерживают проверку временем и/или широкой аудиторией. Ну и что?
Поэзии и прозы от этого не убудет.
Дух дышит где хочет. Поэзия и проза тоже родятся, где хотят.
Но чаще всего поэзия — особенно русская, про другую не знаю — рождается на царскосельских лужайках (Пушкин, Ахматова, потом и Анненский туда приехал). Или в умных профессорских домах (Цветаева, Белый, Пастернак). Наконец, в богемных мансардах, где дым табачный воздух выел (Маяковский и формалисты). Там, где есть простор для творчества, а не борьба за физическое выживание.
Кто писал лучше — юная царскосельская львица или изувеченная советской властью старуха? Попробуйте ответить на этот вопрос честно, сбросив с души социально-политические гири, сбросив предварительное знание об ужасах пережитого.
А представление о непременно кровавой судьбе поэта — наследие советской (жестокой, конфронтационной, садомазохистской) модели мира. Живучее советское враньё.
Что же, выходит, «ещё плодоносить способно чрево»?
Да нет, конечно. Ложная беременность. Сама рассосётся.















