«Мы другие», — думала, говорила и вспоминает теперь Елена Игнатова, а ей отвечали на это: «Да, мы другие! Мы другие, потому что мы лучше их! Мы придём на их место — и сделаем это по праву!»
Книга «Обернувшись» — с обманчивой жанровой аттестацией «Роман. Повести» — вышла без указания тиража и, скорее всего, за счёт автора в петербургском издательстве «Геликон Плюс».
Там такое практикуют.
Выпустят сотню экземпляров — и допечатывают затем по мере надобности, буде такая возникнет.
Называется on demand.
Надобность возникает не часто.
Книга «Обернувшись» — сборник хронологически не упорядоченных воспоминаний петербургской поэтессы Елены Игнатовой (1947 г.р.), с 1990 года живущей в Израиле.
Русской.
Православной.
Беспартийной.
Не судимой и не привлекавшейся, но сквозь чистилище «профилактических бесед» и «наружного наблюдения» в своё время прошедшей.
Представительницы легендарного питерского андеграунда, первой после Бродского выпустившей поэтический сборник на Западе (в 1976 году), никуда не уезжая из родного города и страны.
Многолетней (вместе с мужем и сыном) «отказницы».
Воспитанницы литературного клуба «Дерзание» ленинградского Дворца пионеров.
Выпускницы филологического факультета ЛГУ.
Преподавательницы русского языка и литературы.
Экскурсовода в Петропавловской крепости и Царскосельском парке.
Автора литературного сценария телефильма «Личное дело Анны Ахматовой» и выдержавшей несколько изданий книги «Записки о Петербурге».
Постоянного автора ленинградских самиздатских журналов 1970—1980-х, а также «Континента», «Граней», «Синтаксиса», «Стрельца»…
Ну и нынешних «толстяков» — от «Невы» до «Иерусалимского журнала» через «Новый мир» и «Крещатик».
Члена Союза писателей Санкт-Петербурга.
Третьей, между прочим, поэтессы своего поколения — после Елены Шварц и Ольги Седаковой и наравне, пожалуй, с Ольгой Чугай и покойной Ольгой Бешенковской…
Девять лет назад мы с владельцем издательства «Лимбус Пресс» Константином Тублиным сформулировали признаки, при наличии хотя бы одного из которых (хотя желательно, разумеется, совпадение двух-трёх сразу) мы принимаем к печати книгу воспоминаний:
1. Громкое имя автора.
2. Эксклюзивность и/или сенсационность материала.
3. Предельная исповедальность — на грани душевного эксгибиционизма.
4. Чрезвычайные художественные достоинства.
Рукопись «Обернувшись» мы, исходя из этого, скорее всего, забраковали бы.
Широкая известность в узком кругу, да и то не нынешняя, а вчерашняя или позавчерашняя, это никак не имя.
Ничего сенсационного Игнатова не припоминает; её рассказы о Сергее Довлатове, Венедикте Ерофееве, Викторе Кривулине добавляют в их уже сложившийся образ весьма немногое; кинорежиссёры Илья Авербах и Семён Аранович, да и политики Галина Старовойтова и Юрий Афанасьев, о которых она пишет (не называя, впрочем, последнего по имени), уже, строго говоря, никому не интересны…
Напрочь отсутствует в воспоминаниях поэтессы и исповедальность эксгибиционистского толка: сама мемуаристка предстаёт в них застёгнутой на все пуговицы, а персонажи «обоего пола» (по слову вскользь помянутого в книге Владимира Марамзина) расстёгиваются, разве что для начала перекрестившись, — и тут же, вновь воровато перекрестившись, сконфуженно застёгиваются (а это я уже перефразирую Игоря Яркевича, писателя совершенно другого поколения и круга, про которого Игнатова, думаю, даже не слышала).
С художественными достоинствами в книге тоже как-то не очень. То есть Елена Игнатова пишет хорошо, но умеренно хорошо. Как-то не завораживающе хорошо.
Завораживает в этой книге другое.
Мемуаристка Игнатова обладает редким даром: её нарочито сдержанный рассказ вызывает у читателя абсолютное доверие.
Доверие как психологическое, так и стилистическое.
Это не художественность, это честность (пусть и лишённая мандельштамовской «последней прямоты»).
Вот образчик:
«В шестидесятые годы многие молодые писатели нашли прибежище в детской литературе: сочиняли сказки, пьесы для кукольных театров, печатались в пионерских журналах. Так в Союзе писателей появились авторы историй про лягушат, пионеров, медвежат — авторы, которые хотели бы писать совсем о другом, о правде жизни — такой правде, чтобы у читателя почернело в глазах. Но они откладывали главный труд на потом или писали урывками, и в глазах чернело не у читателей, а у них самих — пили они по-страшному. В первый раз я увидела их компанию в ресторане Дома литератора: за сдвинутыми столами пировали громогласные, воспалённые, опасные люди. Рёв, хохот и топот, доносящийся из их угла, перекрывали весь остальной шум.
— Кто это?
— Детские писатели.
Одним из разгулявшихся троллей был Сергей Довлатов».
А вот ещё один, на модную и довольно спорную нынче тему.
В фойе ЦДЛ смертельно бледная (и при всей девической милоте сильно смахивающая внешне на Николая Гоголя) гостья из Питера показывает свои заведомо не проходящие в советскую печать стихи знаменитому столичному мэтру.
«Он почувствовал, что мне несколько не по себе, и непонятно как снял эту скованность. Мы говорили о стихах, беседа наша была несуетна и прекрасна — но её прервали. Перед нами остановился подвыпивший человек и расплылся в широкой улыбке: «Здравствуйте!»
— Здравствуйте… — Булат Шалвович вопросительно посмотрел на меня; лёгкий дух скандала возник в воздухе, и я тоскливо вжалась в кресло. «Не узнаёте меня? — уже прямо к нему обратился пьяненький. — Мы же в «Дружбе народов» были на прошлой неделе. Пили вместе, было такое дело?» «Было», — нерешительно подтвердил поэт. «Ну, вспомнили? А я уж думаю, как же так, не признаёт меня Георгий Семёнович? Здрасте!» «Вы ошиблись. Я Булат Окуджава», — приосанившись, ответил Булат Шалвович. Пьяный смешался. «Окуджава? Нет, не помню, ошибся. Извиняюсь, что влез в компанию…» — поклонился, чудом сохранив равновесие, и потёк к ресторану. Поэт расстроился сразу и невыносимо. Он помолчал, глядя в пол, потом со вздохом собрал мои листки.
— Спасибо за стихи. Будете в Москве, звоните. Я теперь буду вас помнить и следить за публикациями.
Тут я, хоть и была удручена, рассмеялась».
Жизненный и творческий путь Елены Игнатовой был — по меркам питерской «второй литературы» — до какой-то поры стандартен: школа, клуб «Дерзания», филфак, ЛИТО Глеба Семёнова, необременительные и безденежные службы, непечатанье и микропечатанье, «Сайгон», «Лепта», «37» и «Обводный канал», наконец, «Клуб-81»…
Даже выход книги в Париже не стал для неё (хотя вполне мог бы стать) серьёзным источником неприятностей: в конце концов, кроме религиозности стихов (да и то несколько завуалированной), поэтессе нечего было «вменить». Её даже — пусть и гомеопатическими дозами — начали печатать.
Ситуацию резко изменила подача документов «на выезд» (насколько я помню, по каким-то важным семейным причинам медицинского свойства; сама Игнатова не пишет об этом ни слова).
Объявив о своём намерении эмигрировать, ты моментально становился «паршивой овцой». А попав «в отказ» (именно это и произошло с Игнатовой и её мужем Владимиром Родионовым), застревал в этом неинтересном положении на долгие годы.
Отчаяние, охватившее поэтессу, граничило с сумасшествием.
По собственному признанию, она — кроткая и глубоко верующая женщина — всерьёз замышляла убить голыми руками отвратительно бездушную (ну а какой же ей ещё быть?) сотрудницу ленинградского ОВИРа.
Потом Елена Игнатова смирилась с «отказом», постепенно преодолела официальное отчуждение, дождалась перестройки, начала широко печататься, вступила вместе с поэтами своего поколения в Союз писателей, добилась признания как сценарист на «Ленфильме» — и как раз тут, в 1990 году, неожиданно уехала.
И — вдвойне неожиданно — уехала в Израиль.
Для понимания её мемуаров важно, что за всем, что происходило «в стране и в мире», не говоря уж о событиях в питерском литературном зазеркалье, она следила несколько отчуждённо, причём отчуждение это было тройного рода.
С одной стороны, Игнатова с мужем годами сидели на чемоданах, раздумывая, как еврей из тогдашнего анекдота, отчаянно жестикулирующий на допросе, единственно о том, брать ли с собой в Израиль зонтик или не брать.
С другой, как уже засветившаяся «отказница» (но не принципиальная и уж тем паче не профессиональная диссидентка) она была вынуждена проявлять повышенную осторожность, чтобы, например, не загреметь, подобно тому же Довлатову, на сутки якобы за мелкое хулиганство.
(А молодой ленинградский математик Элик Явор, тоже «отказник», отправив письмо в ООН, тут же был схвачен будто бы за то, что в десять вечера справлял малую нужду на детской площадке, — и получил год тюрьмы! И отсидел полгода.)
С третьей же, у Елены наметился и разлад с самой «другой литературой»: она прекрасно видела, что её друзья и единомышленники из «Клуба-81» рвутся в литературное начальство — сначала в самом клубе, а затем, как им мечталось, в Союзе писателей, откуда они когда-нибудь непременно выгонят своих бездарных предшественников.
«Мы другие», — думала, говорила и вспоминает теперь Елена Игнатова, а ей отвечали на это: «Да, мы другие! Мы другие, потому что мы лучше их! Мы придём на их место — и сделаем это по праву!»
Успела Елена Игнатова застать и «разгул демократии» в ещё не переименованном Ленинграде, успела однажды пообедать в буфете Мариинского дворца (провёл приятель из новых депутатов Ленсовета), «накупила бутербродов и пирожных и отнесла друзьям, которые жили почти впроголодь».
И уехала.
Перед несостоявшимся в 1970-е и 1980-е отъездом Игнатова часто бывала у Довлатовых на улице Рубинштейна: здесь её по «израильским вопросам» консультировали всем семейством.
И практически каждый раз появлялись какие-то тихие девушки, приносившие коньяк (на свои «воробьиные зарплаты», пишет Игнатова) и не произносившие на протяжении всего вечера ни слова.
Уже после отъезда Сергея Довлатова автор книги «Обернувшись» столкнулась с одной из этих девиц в библиотеке и узнала, что приходили они «на неё».
То есть на неё посмотреть.
Потому что Довлатов, оказывается, сказал им: «Даю вам возможность посмотреть на единственную нормальную поэтессу».
«Нормальная в смысле — вменяемая?» — спросила я, глядя на фотографии. «Что?» — не поняла она. «Вы ходили смотреть на нормальную, то есть вменяемую поэтессу?» Она вспыхнула и не сразу нашлась с ответом.
— Почему? Мы хотели послушать стихи… Что в этом плохого? Вы интересно рассказывали…
— Я не читала стихов, не до того было. И что рассказывала, не помню. Надеюсь, во всяком случае, связно».
Вменяемо, связно, нормально — слова фактически для Игнатовой ключевые.
Ну и ещё, конечно, — грустно.
Да и стихи у Игнатовой грустные.
Но жизнь и безо всяких стихов достаточно грустна.
А со стихами — тем более.

















