Тогда это всё и надо было написать. Но совсем не делать этого в силу «опоздания» тоже нельзя. Сказать, что о Левине позабыли — тотчас же все обидятся. На филологическом сайте Ruthenia, куда я заглядываю, увы, всё реже, появился короткий некролог. В ЖЖ написали Олег Лекманов и, к стыду признаться, незнакомые люди. А я узнал из надписи на доске в своём Facebook, которую оставила мой тартуский учитель и друг Ира Аврамец. Странно всё это, хотя, наверное, очень современно.
В тартуских сборниках «Трудов по знаковым системам», которые мне по совокупности причин пришлось прочесть в студенческие годы целиком с 1 по 25 выпуски, были две фамилии, ассоциировавшиеся в неокрепшем ученическом сознании с принципиальной нечитабельностью. Это Юрий Константинович Лекомцев и Юрий Иосифович Левин — фигуры, схожие разве что именами да общей причастностью отечественной семиотике, которая была не столько школой, сколько эскапистской компанией удачно встретившихся приличных людей. Тем не менее, умерший в 1984 году в возрасте 55 лет Лекомцев и не доживший трёх месяцев до 75-летия Левин с одинаковой методичностью выносили в те годы мой маленький мозг. Один был лингвистом, специалистом по датской школе глоссематики, начавшим в какой-то момент строить формальные модели для описания языка искусства. Другой — математиком, долгие годы проработавшим в МИСИ, но в полную силу занимавшимся поэтикой русской литературы. Только занимался он ею так, что робкий читатель журнала «Вопросы литературы» лишался чувств. Несмотря на то, что мне в статьях Левина о русской метафоре и загадке были понятны преимущественно служебные слова, я перестал читать указанный журнал, хотя в нём и было всё понятно. Как выразился в своё время другой математик, лингвист и философ Василий Налимов, «хорошая научная работа должна быть написана несколько непонятно». Иначе — добавлял мой научный руководитель Игорь Чернов — нет пространства для ваших размышлений.
Не могу сказать, что безукоризненный формально-логический аппарат, с помощью которого Левин раскладывал свой предмет, вызывал у меня страстное желание приобщиться, но я, что называется, трепетал. В моём семиотическом космосе Левин занял место где-то у самого края чёрной дыры. В переводе на образный язык политики, правее была только стенка. Если вся тартуско-московская семиотическая школа в аспекте изучения текста и стремилась на словах к идеалам точности, эксплицитности, непротиворечивости, к тому, что «литературоведение должно стать наукой» (Ю.М. Лотман), то на деле эти качества были последовательно реализованы одним человеком. Лекомцева я здесь вынужденно не учитываю, потому что его статьи практически не касаются вопросов поэтики. Левин вошёл в словесность с фольклорной стороны и даже выдумал в своё время специальный код для записи терминов родства — так сказать, в жанре «развивая Леви-Стросса». Быстро пройдя этот неумолимый структуралистский этап, он занялся авторской литературой. А в начале 1980-х вышла его блистательная статья «Тезисы к проблеме непонимания текста», где выстроена поистине саркастическая типология коммуникативных неудач, потенциально охватывающих весь культурный универсум, строящийся на презумпции передачи информации. От локального смыслового через глобальное и далее к внесмысловому непониманию — таков был фронт проблемы, такова была ставка в теоретической игре. Находясь внутри безукоризненного в своей сухости и непротиворечивости научного аппарата, Левин в короткой статье обосновал гипотезы и догадки постструктуралистов. Только без присущей им эмоциональности. В характерном для математиков, как выразился бы А.К. Жолковский, «празднично-издевательском ключе».
Эта манера — вернее, её бесстрастно-значимое отсутствие — была повествовательной маской Левина-филолога, гуманитария и гуманиста. Даже в коллективной статье 1974 года «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма», нагло вышедшей в голландском журнале Russian Literature, внятен отдельный голос Левина — можно догадаться, какие фрагменты написаны им и никем иным. Об этой статье много раз было сказано, что она сделалась манифестом интертекстуального анализа в его русском изводе, что она переместила вектор поэтологического интереса от более или менее разрешённых символистов (Блок, Белый, Брюсов) к более или менее запрещённым акмеистам, чью репутацию сильно портил «контра» Гумилёв и формально советские, но реально «порченые» Мандельштам с Ахматовой. Переход к акмеизму с его «тоской по мировой культуре», предметностью и цитатностью был экзистенциальным выбором очередного поколения советских филологов, тихим хором уходившего во внешнюю и внутреннюю эмиграцию, сам- и тамиздат. Именно Левин со смехом предлагал назвать статью для краткости: «Долой!» Как тут не вспомнить цветаевское: «Не надо мне ни дыр Ушных, ни вещих глаз. На твой безумный мир Ответ один — отказ». Об этом выборе, типичном для 1970-х, Левин произнесёт целую речь в 1991 году на большом симпозиуме к 100-летию Мандельштама. Его тамошнее выступление сейчас тоже очень известно. Оно называется «Почему я не буду делать доклад о Мандельштаме». Тезисы к проблеме непонимания текста. В очередной раз.
Это не каприз, не ударная стройка башни из слоновой кости. Новое время — новые вызовы. Сколько можно мусолить подтексты? Точность, научность, ясность формальных оснований — всё это было исключительно персональным, прочувствованным и в конечном итоге духовным выбором. Интеллигентским проектом сохранения независимости. В начале 1990-х отпала необходимость — отпали подтексты. Чувствительность превращается в обычную подозрительность. Кто не понял, мутирует в демшизу, помешанную на конспирологии и без конца мусолящую истории о том, как КГБ гонялось за бесценными рукописями. Тот эпатажный доклад Левина поставил точку симпатическими чернилами. Действительно, времена изменились, и никто ничего не заметил. Левин, посмеиваясь, занялся русской обсценной фразеологией, написал комментарий к поэме Венички Ерофеева «Москва — Петушки». Отдал дань маргиналам, которым, вероятно, сочувствовал больше, чем тем, кто прыгнул в поезд нового времени. Чего им сочувствовать, если и так всё хорошо?
Когда в 1998 году у Кошелева вышел толстый том избранных трудов Левина, многие обратили внимание на невольную отсылку в заглавии «Поэтика. Семиотика». Это была инверсия вышедшего за десять лет до этого и как минимум на десять лет опоздавшего избранного Ролана Барта. Том «Семиотика. Поэтика» под редакцией также умершего в 2010 году Георгия Косикова рвали на части. Это сейчас, наверное, смешно. Даже я, учась в начале 1990-х, застал мистический респект однотомнику Барта издательства «Прогресс». Его поэтические интуиции казались нам научным откровением — хотя бы в силу своей яркости и доступности. Семиотики там было немного, поэтики ещё меньше. Да что с того. У Левина всё оказалось наоборот. В сборнике поэтика оказалась на первом месте, семиотика на втором. Так вышло потому, что автор всю жизнь занимался текстом, его структурой и семантикой. И лишь изредка, если было надо, называл это семиотикой. Сначала за компанию, потом — в память. Уходя в прошлое, миф о советской семиотике прирастает новыми текстами. Изредка — такими точными и внутренне напряжёнными, какой была биография Юрия Иосифовича Левина.
Статьи по теме:
- Цветы на могилы муз, стихи — на могилы поэтов.
«Просто потому, что из обыденной жизни внезапно получилась поэзия…». - Поэтарх.
Памяти Андрея Вознесенского. - Самый главный друг спорта.
Чиновники в СССР дружески называли Самаранча Иваном Антоновичем. - Писатель русских слов.
На прощание Диме Горчеву. - Кто убил Валентину Толкунову?
Смерть великой советской певицы вызвала удивительный разброс в оценках: певица России или пережиток советских времён? - Лестница Иакова.
Памяти Елены Шварц.
















