Не стало Сергея Сергеевича Гречишкина, известного многим в Сети как Василий Пригодич. Смерть его в аккурат между Невским экспрессом и «Хромой лошадью», между Милорадом Павичем и Вячеславом Тихоновым прошла, разумеется, незамеченной.
Впрочем, смерть Гречишкина прошла бы незамеченной и в куда менее драматических обстоятельствах.
Сергей Сергеевич скоропостижно скончался на 62-м году жизни 3 декабря в 7 утра. А в два часа дня началось очередное ежегодное собрание членов Союза писателей Санкт-Петербурга, в котором он (как, кстати, и в ПЕН-клубе) долгие годы состоял. Память Гречишкина почтили вставанием в общем ряду ушедших из жизни за отчётный период.
Традиционно бездомных писателей («домишко», подаренный им губернатором Матвиенко, за что её и воспел поэт Кушнер, не более чем фикция) приютил на сей раз Институт русской литературы (Пушкинский Дом), благо его новый директор Вячеслав Багно — член того же союза.
Здесь, в Пушкинском Доме, Сергей Сергеевич проработал двенадцать лет (1974—1985) и ушёл отсюда отнюдь не по собственному желанию. Был уволен, судился, выиграл, был восстановлен на службе по суду и лишь после этого подал всё-таки заявление об уходе.
Поминки по С.С. Гречишкину прошли 5 декабря в том же Пушкинском Доме. По инициативе Багно, (младшего) друга юности. При участии цвета петербургской филологии, естественно. Но никак не более того. Да ведь и странно было бы по-другому.
Сергей Сергеевич Гречишкин долгие годы был другом и неразлучным соавтором нынешнего академика Александра Васильевича Лаврова, ведущего специалиста по литературе Серебряного века.
Словосочетание «Гречишкин — Лавров» превратилось тогда в нечто вроде фамилии горячо любимого обоими Иванова-Разумника. Причём разумником в этом творческом тандеме поначалу был именно Гречишкин.
Шестидесятилетию академика Лаврова, иначе говоря Лаврушки, я весной посвятил колонку.
И опять-таки странно было бы, посвяти я колонку шестидесятилетию Гречишкина. То есть, наверное, так и надо было поступить, и зря я такой возможностью не воспользовался, но в редакции наверняка призадумались бы: а достаточный ли это информационный повод?
На писательском собрании нам раздавали (точнее, продавали) сводный справочник двух союзов писателей на восемьсот персон. Гипотетическую сетевую версию справочника я предложил озаглавить «Кто все эти люди?». А уже на самом собрании поинтересовался у одного из выступающих, кто он такой.
Оказалось, председатель секции поэзии. В ней-то, кажется, и состоял поэт Василий Пригодич. Или в секции критики и литературоведения вместе с Багно и Лавровым? Ведь писал Пригодич и литературную критику с эссеистикой, и печатал почему-то исключительно в эмигрантских изданиях: «Лебедь», «Русский переплёт», лондонский «Курьер».
Зазывал туда и меня. Платят, заманивал, по двадцать пять долларов за статью!
Жену, доктора юридических наук, профессора, научного руководителя многих ныне знаменитых политиков, называл Марфушкой. Себя — Дедушкой Котом или Судаковатым Котом. Судаковатого, впрочем, придумал я на совместном крымском отдыхе в далёком 1978 году, и только как уточняющий эвфемизм. Поначалу Серёжа охарактеризовывал себя резче. «Ну, какой ты мудак? — возражал я ему. — Кто угодно, только не мудак!»
Дружили мы с ним сорок пять лет. В последние двадцать лет даже не пунктирно, а точечно. Встречаясь раз в год всё на тех же писательских собраниях, изредка перезваниваясь или переписываясь по электронной почте.
Несколько лет назад Сергей Сергеевич с Дженеврой Игоревной окончательно обосновались в пригородном Петергофе, куда раньше они уезжали только на лето. Сейчас все его друзья вспоминают Серёжину мантру: «Приезжай ко мне в Петергоф: погуляем, пообедаем»... Кажется, так никто и не приехал.
Официальная (точнее, не столько официальная, сколько общественная) версия его биографии гласит: в первой половине жизни занимался — и блистательно занимался! — филологией, во второй — ушёл в поэзию и в критику.
Простенько, но со вкусом.
Всё это и верно, и неверно. Жизнь Сергея Сергеевича была куда полнее, причудливее и, безусловно, трагичнее.
Став инвалидом в сорок лет (серия тяжёлых инфарктов и инсультов), С.С. Гречишкин прожил ещё двадцать с лишним лет в неизменном убеждении, что он а) умирает; б) совершенно счастлив.
При встречах с ним я не раз думал: как же ты, мужик, ошибаешься! Ты ведь практически здоров и при этом глубоко несчастен.
Серёжа происходил из полуноменклатурной советской семьи: его отец был врачом-рентгенологом в чине полковника.
Так или иначе, познакомился я с ним — начинающим поэтом, убеждённым гуманитарием и, разумеется, круглым отличником — в литературном клубе «Дерзание» Дворца пионеров, куда, уже будучи студентом филфака ЛГУ, регулярно заходил поглядеть на «младую поросль». Стихи Серёжины (с протестом против войны во Вьетнаме) я, естественно, разгромил, и мы, вопреки этому, сразу же подружились.
Сейчас, задним числом, мне кажется, что я тогда преподал ему чуть ли не самый первый урок антисоветизма, с которым он — правильный мальчик из правильной семьи — до тех пор просто-напросто не сталкивался.
Урок не урок, но впоследствии антисоветизм стал для него и для Саши Лаврова своего рода пунктиком, чтобы не сказать манией. Фантомная ненависть к СССР и ко всему советскому… что может быть нелепее? А вот, поди ж ты…
На филфак Серёжа поступил в тот же год без блата и несмотря на трудности. Это был «сдвоенный» год — поступали и после десятого класса, и после одиннадцатого — и конкурс, соответственно, был двойным, а курс оказался очень сильным.
Среди соучеников Серёжи — зав. рукописного отдела Пушкинского Дома Татьяна Царькова, филолог с международной репутацией Георгий Левинтон, прозаик Михаил Веллер, докторов и кандидатов наук как грязи…
И, разумеется, Лаврушка, которого Серёжа сразу же высмотрел, полюбил (как младшего брата и сына одновременно, хотя разница в возрасте у них минимальная) и решительно взял под крыло. Гречишкин был не по возрасту солиден, Лавров — диковато инфантилен; с самого начала всем и каждому было ясно, что блестящую научную карьеру сделают оба и, скорее всего, вдвоём.
Серёжа был солиден не только в учении. Чрезвычайно красивый и ещё более импозантный, он имел успех у противоположного пола (да и кто бы не имел его на сугубо женском факультете?); имел, но своим успехом не пользовался.
Рано женившись на столь же благополучной красивой девушке из хорошей семьи (их сын стал банкиром, колесящим сейчас между Лондоном и Москвою), он завёл на моей памяти лишь одну интрижку, да и то в силу исключительной предприимчивости факультетской подруги.
Учился у профессора Ямпольского вместе с Лавровым, учил (в основном учил жизни) Лаврова, писал в соавторстве с Лавровым студенческие работы, сразу же приобретавшие международную известность и сохраняющие значение до сих пор.
Пил как все, а алкоголиков тогда среди нас не было.
Получил (как и Лавров) все мыслимые и немыслимые награды и поощрения по окончании университета, кроме одного-единственного, но по тогдашним меркам главного: в очную аспирантуру сразу по окончании ни Гречишкина, ни Лаврова не взяли.
Да и никого не взяли. Никого из упомянутых выше. А годом раньше не взяли ныне знаменитых Александра Долинина и Татьяну Черниговскую. Двумя годами раньше сугубо «платоническую» рекомендацию в аспирантуру получил и я, и она так и осталась для меня пиком научной карьеры.
Жили мы, вопреки отчаянно декларируемой ненависти к «Софье Власьевне», без малейших столкновений с властями и в общем-то как сыр в масле катались.
Отказ в очной аспирантуре был, естественно, списан на происки парткома с гэбухой; мысль о том, что наши профессора — либеральные и либеральнейшие — в сущности, точно такие же гнусные совки, как их идейные антагонисты, не приходила нам в голову поразительно долго; Сергея Сергеевича она так и не осенила, или, вернее, он до самого конца категорически отказывался с нею смириться.
И любил уже нынешних научных буржуинов, давным-давно его предавших и от него отступившихся, так же трепетно и нетребовательно, как во дни, когда сам из кожи вон лез, чтобы стать одним из них, но, вопреки всем стараниям, так и не стал.
Сразу после окончания университета (и отказа в аспирантуре) в жизни у Серёжи что-то разладилось. Где-то всё время служа (надо было кормить семью) и продолжая научное сотрудничество с Сашей Лавровым, он впервые как-то затосковал.
И как раз в это время к нему, как в романах, пришла великая любовь.
Он служил тогда литературным редактором в юридическом журнале. Его избранница — замужняя дама намного старше Серёжи — работала там же ответственным секретарём. Ситуацию, при всей её банальности, осложняло наличие богатого номенклатурного мужа, который долго и бурно не отпускал Дженевру, грозя влюблённым всяческими силовыми акциями и частично осуществляя их. Ну, и была семья у Серёжи.
Тем не менее они поженились и прожили, как говорится, долго и счастливо. Долго, счастливо, но далеко не безмятежно.
Лаврова с Гречишкиным наконец-то пригласили в Пушкинский Дом: Сашу — младшим научным сотрудником, а Серёжу — старшим техническим (то есть формально нечто среднее между лаборантом и гардеробщиком). Тем не менее это было по тем временам большой удачей и считалось великой честью.
Соавторы продолжали сотрудничество и широко печатались, правда, защищать диссертацию не спешили, предпочитая сшибать пусть и скромную академическую копеечку в полукоммерческих изданиях. Серёжа, помимо того, писал курсовые и дипломные работы (да, кажется, и вступительные сочинения) будущим доцентам и профессорам с солнечного Кавказа. Не без колебаний женил Лаврушку на дочери профессора Павлова (правда, колебался в основном сам Лаврушка).
В сложившейся междугородней (а отчасти и международной) компании с вечными гостями из Тарту, из Москвы, из Еревана, из Лондона и почему-то из Арканзаса много пили.
Серёжа пил больше всех. В разы больше. И с какого-то момента его уже старались не приглашать, потому что напивался он сразу до невменяемости.
Хуже того, он практически перестал работать. Утратил концентрацию. Не смог выполнять надлежащим образом даже тот минимальный объём исследований, который предписан в Пушкинском Доме (и коррелирует с тамошней минимальной зарплатой).
Саша Лавров, продолжая сучить лапками, как заяц из рекламы батареек energiezer (сам он, впрочем, ухитрился защитить кандидатскую только к сорока), прикрывал его и покрывал, пока мог или пока не надоело.
И всё-таки пока мог или пока не надоело?
Не знаю. По-моему, на сей счёт правомерны обе версии.
Серёжу лечили от алкоголизма (и почему-то от бессонницы) в психиатрической лечебнице и, вылечив, залечили. Теперь он уже не пил, но бесконечно много ел. Съедал в один присест двухкилограммовый кремовый торт, как незадолго перед тем «убирал» в одиночку трёхлитровую банку дешёвого портвейна.
Его — рослого красавца — чудовищно, чуть ли не до двухсот килограммов, разнесло. Не выдержало сердце, и врачи окончательно предписали ему фактически инвалидный образ жизни.
С наукой было покончено; от неё осталось разве что репетиторство. И, повторяю, Серёжа (а ему не было ещё сорока) изо дня в день ждал смерти.
Правда, при нём неотлучно и преданно была Дженевра.
Разительнее всего была, однако, психологическая перемена в духе Кена Кизи: смолоду одержимый научным и поэтическим честолюбием (а поэтические амбиции он, пусть и воровато, лелеял тоже), Серёжа раз и навсегда смирился с вынужденной внутренней эмиграцией в напускную, наигранную (а на взгляд со стороны, и натужную) нирвану ничегонеделания, ничегонежелания, никуданестремления…
Отныне он околачивал груши.
Отныне он сочинял стихи — трогательно-сентиментальные, изощрённо-матерные, звонко-бессмысленные, — дружески-литературоведческие эссе, какую-то, прости господи, критику и издавал всё это за собственный счёт отдельными книжечками, и рассылал, и раздаривал…
И радовался каждому доброму слову во всей его очевидной необязательности… Он приходил на писательское собрание с неподъёмным полуторапудовым портфелем и торжественно, всякий раз с цветистым инскриптом, вручал свои самоделки тамошним Васям Пупкиным.
Которые и литературой-то занялись исключительно потому, что всё остальное получается у них ещё хуже…
Патологическое ожирение прошло. Сергей Сергеевич был в последние годы благообразно дороден и по-прежнему очень красив.
И, главное, он по-прежнему любил всех!
Кроме коммуняк. Я не раз спрашивал у него: а тебе-то, Серёжа, чем они досадили?
И хотел, но при всей своей бестактности так и не решился, задать вопрос: разве тебя, Серёжа, сгубили коммуняки?
Да он и сам знал, что не они, ни в коем случае не они.
Ну, а что же его сгубило?
Несовершенство мира?
Пусть будет так.
Сон о Серебряном веке?
Пусть будет так.
Академическая кукушка?
Пусть будет так.
Ведь и его самого все любили тоже!
Все упомянутые и подразумеваемые.
Иной раз думаешь: как они любят, так, может, лучше бы не любили?
Читать @chaskor |