В свой роман Васильева сваливает всё, что она до этих времён собрала и продумала – от снов и интересных теорий до курьёзных фактов и тверёзых жизненных наблюдений, выдающих нешуточный опыт.
Возможно, это книга – история романа мужчины и женщины, увлечённых сначала друг другом, затем – своими занятиями: она – начинающая писательница, он – исследователь камертонов немецкого музыканта Греля (автор утверждает, что такой композитор хормейстер, теоретик и практик музыкального совершенства, создавший 300 камертонов, существовал на самом деле (1800 – 1886) и в романе они, то ли разлюбив друг друга, то ли, не умея разлюбить (при том, что она постоянно изменяет ему – то с маститым прозаиком в Берлине, то с элитным экскурсоводом в Питере) приходят к Грелю на могилу.
Впрочем, совершенно неважно, существовал Грель на самом деле или корпус его текстов, прослаивающих «историю любви» придумала сама Васильева – в своём блоге, например, она и вовсе пишет, что многие сцены «Камертонов» развиваются как экфрасисы.
То есть, «способы существования» и оформление мизансцен она заимствует у классических холстов из Эрмитажа или Берлинской художественной галереи точно так же, как некоторые театральные или киношные режиссёры намеренно (или не очень) отсылают архитектуру эпизодов к пейзажам или жанровым сценкам (вспомним, хотя бы, Тарковского или Гринуэя).
Значит, эта книга ещё и об искусстве (она пишет прозу и ходит по музеям, по театрам; он работает над диссертацией о том, как Грель гармонию искал, не нашёл, да так весь без гармонии и вышел).
Его, искусстве, месте в жизни и влиянии на жизнь; но не как о зеркале, скорее, как о зазеркалье, существующем параллельно, таинственно, внутрь себя никого не пуская.
Или – это книга ещё и о детстве главной героини, постепенно взрослеющей внешне, но внутренне всё ещё пребывающей в «старом жилом фонде» Васильевского острова, рядом с заброшенным немецким кладбищем.
Значит, этот роман ещё и о Питере, его странной, кривоватой, избитой ненужными подробностями (которых много у земли и на уровне глаз, но чем выше к крышам и куполам, тем складок всё меньше и меньше, лицо города разглаживается, становится вечно молодым или по-молодому вечным) метафизике.
Ну, да, девочка выросла, шарик улетел, город пришёл в негодность, хотя в театре по-прежнему дают «Лебединое озеро», а рембрандтовский «Блудный сын» к отцу пришёл, и спросила кроха…
Поскольку основные сюжетные движения случаются в Берлине, то «Камертоны» ещё и про столицу объединённой Германии, ну и про судьбу немцев, вляпавшихся в судьбу русских (и наоборот) – поэтому и композитор немецкий, и кладбище тоже, и сны у неё – про родителей на Великой отечественной, бегство да расстрелы.
Или это не сны, но роман, сочиняемый параллельно любви и нелюбви, изменам и перемещениям в пространстве.
Ещё эта книга о повышенной сенсетивности, превращающей человека в одно глобальное чувствилище, в котором сходятся, сбираются как в узле токи всего мира, его красота и все его противоречия.
Эта женская, по сути, доля – принимать в себя то, что вокруг (в книге так же много рассуждений о пенисах и фаллосах, порнографии и анатомии Бога: «может ли Бог обходиться без фаллоса?»), переживать это в колодце воспалённых внутренностей, переваривать и хорошее и плохое, чтобы затем породить текст, изумительный во всех отношениях.
И конечно, его главная героиня (весьма остроумно не имеющая, точно так же, как её муж и её любовник обычного человеческого имени, но обозначенная набором цифр, означающих цвет ткани – 70 607 384 120 250) ищет смысл жизни.
То, главное, что есть везде.
Важно только не отвлекаться на постороннее, сосредоточиться на самом-самом (исследовании Греля, например, как это делает 55 725 627 801 600 или на сочинении романа, в который с головой ушёл 66 870 753 361 920), что получается у мужчин, а если ты женщина, да ещё особенно чувствительная и восприимчивая? Тогда тебе все кажется особенно важным, вот всё-всё-всё; тем более, что главным может оказаться что угодно.
Именно поэтому в «Камертонах, написанных крайне плотно и мастеровито (по-барочному, даже рококошному, если следовать за автором, дающем превосходное определение этого направления, избыточно) все первоначально кажется существенным и исполненным смысла, всё не просто так.
Но, затем, чуть позже начинаешь понимать, что полнота и неразделимость, нераздельность впечатлений важны точно так же, как и вся многослойная символическая перина-подкладка.
Возможно, текст для того и был затеян, дабы отделить твердь от света, искусство от жизни, любовь от творчества и воображения, понять, что важно, а что преходяще.
Вот и с цифрами вместо имён так же вышло. Сначала я думал, что это телефонные или концлагерные номера; затем, что фабричные цифры изготовителей камертонов (при том, что четырнадцатизначные обозначения даны лишь трём персонажем этой густонаселённой фрески).
Но, где-то во второй четверти, Васильева вытаскивает каталог тканных расцветок и оказывается, что эти цифровые имена совпадают с цветами тканей. Но всё проще, ибо, «каждый камертон описывается с помощью четырнадцатизначного числа, дающего в системе Греля исчерпывающую информацию о его звучании.»
Уже этой первой строчкой, формулирующей метод, Васильева взяла меня в полон, с одной стороны, стремлением к непридуманному, с другой – точной метафорой, блестящей не ради себя самой (как это бывает у Славниковой), но в качестве методологического описания.
В романе таких прекрасных формул с метафорами, сравнениями и олицетворениями – на каждой буквально странице вагон и маленькая тележка.
И от красоты (а так же правдивости) практически каждой – в зобу дыханьё сперло.
В прошлый раз нечто подобное я словил, читая «Весну на Луне» Юлии Кисиной, роман другой берлинской самоописательницы, посвящённый киевскому детству.
По началу, два этих текста, действительно, кажутся очень похожими – и там, и здесь, девчачье становление описывается через физиологию тела и физиологию города (внезапно оборачивающуюся метафизикой).
Однако, Питеру в этом (да и во всех прочих) смысле повезло больше, чем Киеву, поэтому, Кисина группируется на топосе, чувствуя собственное первородство, тогда как Васильева - на локусе, углубляясь в историю личных отношений между двумя людьми, с зашифрованными, зашитыми в цифры, именами.
К тому же, текст Кисиной, более прямой, сюжетно прямолинейный, кажется (в том числе и из-за этого) гораздо более цельным.
«Камертоны» выстроены гораздо затейливее – история мужчины и женщины развивается там по очереди – главка, значит, ей, потом, значит, главка ему, про него.
Плюс к этому, каждый «нарративный» эпизод проложен, точно пергаментной бумагой, другими главками, где автор экспериментирует с разными жанрами и дискурсами – совсем как на школьных уроках русского языка, излагая помеременно то в «научном стиле», то в «художественном», а то и в эпистолярном.
Из-за этого книга начинает напоминать связку разрозненных бумаг или рукописей – тот случай, когда «гора черновиков» звучит не ругательно, но вполне комплиментарно.
Особенно если учитывать тоску по рукоделию, аутентичности и хенд-мейду.
В свой роман Васильева сваливает всё, что она до этих времён собрала и продумала – от снов и интересных теорий до курьёзных фактов и тверёзых жизненных наблюдений, выдающих нешуточный опыт.
Из-за чего «Камертоны» начинают действительно напоминать островную часть Петербурга с обособленными кусочками пищи суши и каналами между, уж не знаю, на пользу это идёт книге или во вред.
Дело в том, что «дама сдавала в багаж» такое количество всего, что детально продуманный романный механизм, где как в дамской сумочке, находится место всему, что угодно, оказывается единственно возможным устройством личного архива.
А это уже, вот, точно, дорогого стоит – хотя бы потому, что Васильева находит нескучную и далёкую от беллетризованного однообразия формулу вот этой конкретной книги; штучную и, как кажется после прочтения, единственно возможную.
Хотя у метода этого есть и масса недостатков.
Ну, ведь, отчётливо понятно, что автору интересен не сам сюжет, каркасом скрепляющий заметы для глаза и зарубки на сердце, но именно вот эта феноменальная феноменологическая точность приводящая в щенячий читательский восторг.
Хотя к ней привыкаешь далеко не сразу.
Говорю же, с первой строки, Васильева для меня вступила в соревнование с Кисиной, очевидным образом проигрывая в докрученности деталей, пока, по ходу движения текста, ты не понимаешь, что у них метафоры и наблюдения используются в разных совершенно целях.
Помочь разобраться в этом, кстати, помогает проза другой хозяйки магнитной горы - у Ольги Славниковой проза (я имею ввиду первые три её текста) покрыта рябью мелких синтаксических морщин (как на нежной кожице после ожога), поверх которой Ольга вкручивает метафоры, точно огромные кремлёвские рубины.
Кажется, Славниковой важна разница между тем кожным покровом и этим, ещё одна рама, ещё один уровень реальности, позволяющий играть бликами отражений.
У Кисиной метафоры нужны для точности подачи и передачи, у Васильевой – для обозначения важности того, что она пишет; то есть, если важно, то следует остановиться и выдать индивидуальный подход к любому, даже самому минимальному событию или движению [души].
Показать каждую его [её] фазу, пригоршнями рассыпая в каждом абзаце удивительные метафоры и описания.
Каждая из которых тебя стопорит, постоянно пригвождая к точке зрения.
Так футуристы пытались покадрово раскладывать движения (машины или лошади, а то и лунного света; Карра, Боччони etc).
Приходится постоянно замедляться, останавливаться, уставать от восхищения и сливочной плотности: Екатерина Васильева слишком много всего приготовила, слишком много напридумала. Рачительная хозяйка. Берегиня с домовой книгой.
Так, подчас, некоторые особенно изобретательные режиссёры, перегружая свои фильмы или спектакли эффектными аттракционами, изничтожают внимание, поскольку россыпям придумок положено идти по нарастающей, из-за чего последующие эффекты как бы отменяют, затеняют, заставляют забыть все предыдущие.
И это не от того, что Васильева меры не знает со вкусом, как раз, у неё чики-пики, но для неё всё золото, что блестит.
А блестит у блестящего автора ВСЁ!
Я, было, начал выписывать какие-то находки, но очень быстро перестал поспевать за и без того медленным чтением.
Ты, ибо, или фиксируй, или читай, захлёбываясь ассоциациями, точно слюной.
Есть тут, к примеру, философское кафе со странным докладами на странные темы, неисчерпаемая возможность для концептуальных приколов.
И эксперименты с собаками.
И эксперименты с кроликами: «испуганный кролик», «меланхоличный кролик», «удивлённый кролик», «очарованный кролик», «кролик в смятении» и так до бесконечности...»
И слепой директор.
И заикающаяся некрасивая девочка (всё, что я перечисляю сопровождается блестящими пассажами о сути описываемых явлений).
И вечер поэзии в «Бродячей собаке».
И пожар в берлинской филармонии.
И перед поэта Сосноры на новую квартиру.
И описание «Лебединого озера».
И музеи Берлина, Питера (Эрмитаж и Этнографический) и Будапешта (Зал Рафаэля) с подробными описаниями картин и творческих манер художников, как великих, так и не очень.
И размышления о порнографии.
И по национальному вопросу: «В детстве казалось, что национальность - это что-то вроде болезни. У негров - чёрная оспа, у вьетнамцев - монголоидность, у украинцев - нарушение артикуляции...»
И масса стихийного музыковедения (главы, связанные с Граалем Греля).
И охота за бабочками.
И много ещё чего.
А ещё герои ездят по знакомым каждому читателю местам – от Парижа до Барселоны (в которой боятся приблизиться к «Саграда Фамилиа»), из-за чего дополнительное удовольствие получаешь от возможности сравнить свои впечатления и формулировки с внимательными и остроумными мгновенными фотоснимками Васильевой.
И всё это постоянно (sic!) тянет тебя в разные стороны, так как всё вкусно и всё важно, а главный авторский фан – постоянная тренировка навыка формулирования, всё более и более филигранного, умелого, безошибочного.
Ну, да, опыт же копится, вот и нужно его во что-то конвертировать.
Пошла в музей – записала, увидела член – проанализировала.
Попала в театр – есть пара страниц изысканного репортажа.
Встретилась с подругой или просто посмотрела на незастеленную кровать.
(Лучше всего таким авторам удаются путеводители – травеложные и, собственно, музейные, с описанием экспозиций и внутреннего убранства залов…)...
…но при этом – всё к месту, так что и не придерёшься: роман как и было сказано.
Да я и не придераюсь, я же по гамбургу, да?
Когда Катя пойдёт ещё дальше она всё отчетливее и отчётливее начнёт понимать, что сковывать письмо и насильничать себя беллетристическими сухорукими строительными лесами [да, есть в «Камертонах» эпизод и с фаллоимитатором] – грех, совершенно никому не нужный, хотя, возможно, и чуть более востребованный и более удобоваримый, нежели фикшн.
Да, пожалуй, вот что самое важное: вместо того, чтобы изобретать изысканный и изощрённейший способ совпадения с конвенцией, эту бы энергию да в мирных целях, можно было бы употребить недюжинное авторское дарование для поиска и конструирования дискурсов, скроенных по собственным, а не заимствованным (и уже давно ороговевшим) лекалам.
А пока она заслуживает премии именно за беллетристику.
За попытку придать благородство старому и изношенному платью.
Читать @chaskor |
Статьи по теме:
- Антиутопия и ад войны — внутри.
Константин Куприянов. Желание исчезнуть. — М.: АСТ, РЕШ, 2019. - А был ли постмодернизм.
Что такое наша современность от Бодлера до Gorillaz. - «Любимые пища и питье – мороженое и пиво».
Анкета Блока. - Мефистофель по приказу.
«Если царь прикажет – акушеркой буду!». - Постмодернизм и взрывное сознание ХХI века.
- Затонувший корабль Дворца дожей.
Отрывок из «Музея воды, венецианского дневника эпохи твиттера». - Случай на выставке Пауля Клее.
«Странные» художники дают нам возможность прикоснуться к опыту чужой внутренней жизни, устроенной каким-то иным образом, не таким, как у нас. - Постмодерн – недостижимая цель?
Политика переводится в пиар, игровую форму, и предстает забавой, в которой нет ни победителей, ни побежденных. - Валерий Попов: «Жизнь удалась!».
Беседа с писателем перед встречей в Чикаго. - Деревенская проза.
Марат Гизатулин. «Ничего страшнее тыквы». М., «Булат», 2012, 264 с.