Денис Драгунский написал утешительно-полемическую статью «Учреждение литературы». Полемическую, ибо её пафос заключается в противопоставлении и отрицании (точнее, в отрицании отрицания): а всё-таки она вертится!
Утешительную, ибо «вертится она», оказывается, только потому, что деваться ей всё равно некуда, — вот она и вертится.
Всё, однако, далеко не так просто, как видится моему (и Чупринина. Разве мы с Чуприниным единомышленники?) любезному оппоненту.
Всё не так просто и в синхронном плане, и в диахронном.
Начнём как раз с диахронного.
Автор «Учреждения литературы» почему-то упускает из виду сакральный смысл «литературных фестивалей» античности, мистериальный характер «литературных фестивалей» Средневековья, да и религиозную подоплёку подлинно кружковой (а значит, по Драгунскому, тоже фестивальной) поэзии во всём диапазоне от немецкого романтизма до русского символизма, не говоря уж об английских поэтах-метафизиках.
А также — и это главное — меру ответственности участников «вечносущего фестиваля» и за поражение, и за победу, то есть просто-напросто за участие.
Поэтический турнир, по итогам которого побеждённый сдирает кожу с победителя (Аполлон с Марсия), — это, согласитесь, недурно.
Поэтическая декламация перед Арбитром Вкуса, заканчивающаяся тем, что за непонравившиеся стихи тебя убьют, а за понравившиеся — всего-навсего изнасилуют (Давид перед Саулом), — ближе, конечно, к нравам наших дней, но только во второй части диахронного сравнения.
Сократ покончил с собой, предпочтя смерть изгнанию.
Александр Великий приказал придворному ритору восславить македонское воинство.
Тот и восславил.
А теперь, сказал царь, докажи нам своё риторическое искусство, подвергнув нас поруганию.
Тот подчинился.
Александр распорядился казнить ритора: да, этот человек осмеял нас в шутку, но вложил в свою шутку куда больше души, чем в честный рассказ о наших доблестных подвигах!
В скальдической поэзии существовала исключительно сложная стихотворная форма, именовавшаяся «выкупом головы».
Если приговорённый к смертной казни сочинял правильный «выкуп головы», ему даровали помилование.
Кристофера Марло убили.
Сирано де Бержерака убили.
Даниеля Дефо приковали к позорному столбу.
Джонатана Свифта ославили сумасшедшим.
Вольтера (а за сто лет до него — Джона Драйдена) избили палками.
Анри Шенье обезглавили.
И так далее.
Мартиролог отечественной словесности (во всём разлёте от Тимофея Анкудинова и протопопа Аввакума до Варлама Шаламова и Александра Галича, до Татьяны Бек и Бориса Рыжего) вам известен.
Хотите на такой фестиваль?
Вот он и впрямь проходит всегда и везде.
А там, где заканчивается, моментально заканчивается и поэзия.
Которую Вы, Денис Викторович, то ли осознанно, то ли нет включаете в общий разряд профессиональных занятий литературой.
Что ж, давайте поговорим о профессионализме и о профессии.
Профессиональная литература возникла относительно недавно, лишь с изобретением печатного станка и выработкой более-менее удобоваримых представлений (ещё не законов) об авторском праве.
Скажем, в Средние века университетский профессор по окончании лекции вставал с кружкой на выходе из аудитории и не выпускал студентов из зала, пока каждый не бросит ему по монетке.
На что и жил.
И слыл (да и был фактически) профессионалом.
А вот у средневековых писателей такой возможности не было.
И профессионалами они, соответственно, не являлись.
Античный писатель или сам был богат и знатен (писатели попадались и среди императоров), или состоял в клиентеле у какого-нибудь могущественного покровителя.
Меценат — имя, ставшее нарицательным; но у каждого тогдашнего «профессионала» имелся свой меценат.
Древнееврейские писатели имели статус пророков и чаще бывали побиваемы камнями, нежели осыпаемы овациями; о гонораре, понятно, речи не шло.
В Средневековье литература была или монастырской, или опять-таки меценатской и/или аристократической.
А стихосложение вкупе с риторикой входило в число семи обязательных университетских дисциплин.
Шекспир был ростовщиком, театральным антрепренёром, актёром и только в четвёртую очередь поэтом и драматургом.
Первым профессионалом в отечественной словесности слывёт Пушкин. Но и он был помещиком; кабы не картишки, вполне обошёлся бы и без гонораров.
Профессиональная литература возникла во второй трети XIX века, получила три мощных удара в XX (с изобретением и распространением кино, телевидения и интернета) и умирает прямо сейчас — в мультикультурном глобальном пространстве, лишающем писателя (за редчайшими исключениями) шансов на массовые тиражи и достойные гонорары, а значит, на профессионализацию.
Грубо говоря, профессиональная литература возникла, когда буржуазии (позднее переименованной в средний класс) захотелось читать, а значит, и платить за прочитанное. И по большому счёту закончилась, как только среднему классу были предложены другие, куда более сильные средства развлекательной консумации.
Царская Россия в этом отношении ничем не отличалась от остальных европейских стран.
В СССР, однако, ситуация сложилась по-другому — и её, Денис Викторович, Вы описываете более адекватно, хотя тоже чересчур упрощённо.
Сталин (а Ленин литературу и искусство и на дух не выносил, авторитетно свидетельствует Луначарский) учредил не литературу (советскую), а литературоцентричную советскую цивилизацию.
Он сделал занятия литературой а) престижными, б) профессиональными, в) массовыми.
Профессионально-массовыми сверху донизу: от десятков и сотен секретарей Союза писателей и лауреатов Сталинской премии до десятков тысяч рядовых членов союза и сотен тысяч (если не миллионов) членов всевозможных ЛИТО, начиная со школьных литературных кружков.
На самый низ (в кружки) приходили, потому что престижно.
Снизу вверх устремлялись, потому что это естественно.
К дверце в магический карьерный лифт имелись три ключа: талант, профессионализм и «верность делу партии» (включая личную сервильность).
Но все три ключа имелись далеко не у всех: скажем, у Фадеева или у Константина Симонова (да хоть бы и у Василия Гроссмана, что бы он там тайком ни пописывал в стол) они были, а у большинства других полный набор ключей отсутствовал.
Кому не хватало таланта, кому профессионализма, кому преданности.
Но не беда: магическую дверцу отпирали и два ключа (причём в любом сочетании), а в исключительных случаях — и один!
А наверху было хорошо: и слава, и деньги («На то, что я получаю за день, можно купить целый дом!» — хвастался Бунину «третий Толстой»), и — заслуженная или нет — любовь миллионов.
Чего там не было (ни на самом верху, ни в самом низу, ни где угодно посерёдке), так это личной безопасности.
Тебя в любой момент могли схватить, увести, запытать, расстрелять или отправить на «перековку» в лагеря.
И тебя, самого талантливого.
И тебя, самого профессионального.
И тебя, самого преданного…
«Плохо», — скажете Вы, Денис Викторович. Да и не Вы один, и, разумеется, будете правы.
Плохо, конечно же. Очень плохо. Просто ужасно.
Но именно эта фатальная непредсказуемость индивидуального (и группового) завтра и возвращала «литературную жизнь имени товарища Сталина» к традиционным истокам подспудного «вечносущего фестиваля», на котором, по слову поэта, кончается искусство и дышат почва и судьба.
А на поверхности — да, кипело литературное веселье вроде нынешнего, только куда пышнее.
Но наряду с этим глубинным различьем «литературного фестиваля» советских ― сталинских — времён (ведь послесталинские времена были всего лишь формой и сроком полураспада сталинских) и наших дней имеется ещё одно и столь же сущностное.
Тогда пили-ели-веселились-фестивалились любимцы миллионов (ну или будущие любимцы миллионов — хотя бы в самооценке). Все глядели в Наполеоны, и у каждого Васи Пупкина лежал в солдатском ранце маршальский жезл.
Сегодня фестивалят и фестивалятся Пупкины, ни о каких миллионах (кроме разве что миллионов рублей от мецената по фамилии Фридман, да и то вприглядку) не помышляющие.
Характерный диалог в ЖЖ:
— Ты для кого пишешь — для народа или для Димы Кузьмина?
― Конечно, для народа!
— Врёшь, для Кузьмина!
Конечно, врёт. Конечно, для Кузьмина. А если не для Кузьмина, то для Алёхина. Или для Коровина. Или, страшно сказать, для Степанова.
Или, вернее, он, этот условный Пупкин, пишет стихи для того, чтобы его пригласили на фестиваль.
Желательно за счёт устроителей, но на худой конец можно и за свои кровные.
Он пишет для того, чтобы вывесить стишок в ЖЖ и получить за него десять «спасибо!» от корешей.
И отвечает на каждое «спасибо!» своим «спасибо!» — так что в итоге у него набегает 20 комментов.
А иной раз все 30.
И он этой цифрой гордится.
А ещё он пишет стихи потому, что больше ничего не умеет…
Ничего нынче более престижного.
Он и стихи писать подчас не умеет, но в последние годы он, изловчившись, пишет без рифмы.
Играет в теннис без сетки, по слову Одена…
И, опять-таки, нет в этих играх ничего дурного.
Кроме кураторов, но не о них в данном случае речь.
Просто всем нам необходимо уяснить: сегодняшнее фестивальное в самом широком смысле бытование литературы (прежде всего поэзии, но вдогонку за нею устремились уже и другие жанры) в отрыве от публики и без какой бы то ни было внешней или внутренней экзистенциальной ответственности за слово — отнюдь не мировой закон, хотя и не сухой расчёт тоже (обе дефиниции — по Борису Слуцкому), а, уж поверьте мне, Денис Викторович, явление новое и, увы, разовое, чтобы не сказать одноразовое.
Единственная аналогия (да и то сомнительная): массовая декадентщина столетней давности.
Мы живём в беспримерно вегетарианское, беспримерно благополучное время.
65 лет без большой войны.
55 лет без большого террора.
50 лет без массовых эпидемий.
Мы живём в беспримерно вегетарианское время и расплачиваемся за это благополучие беспримерной вегетативностью литературы, прежде всего поэзии.
Из-за чего она, кстати говоря, и умирает, если уже не умерла.
Мы, сказал бы Кен Кизи, «овощи».
Фестивальные «овощи».
А если не мы сами, то наши сочинения, особенно — в столбик; это уж наверняка.
Конечно, есть люди, поэты и прозаики, создающие себе персональный ад, в нём и живущие, в нём и пишущие. Этакие сами-себе-Сталины; на них-то всё и держится.
Или уже не держится?
Скажем так: если ещё и держится, то уже на соплях.


















