Десять лет назад, сочиняя «Супервубинду», я хотел рассказать о поколении тридцатилетних, у которых нет будущего. Прошло десять лет. Будущее так и не наступило — и мы чувствуем это кожей.
Десять лет назад, сочиняя «Супервубинду», я хотел рассказать о поколении тридцатилетних, у которых нет будущего. Прошло десять лет. Будущее так и не наступило — и мы чувствуем это кожей. Мы всё ещё дети — вопреки всему.
В Средние века в четыре года пора было выходить работать в поле.
Вам попадались средневековые изображения полевых работ? На них нет детей. То есть вообще-то есть. Их можно узнать по маленькому росту. Карлики — это дети.
Какой-нибудь художник, в припадке чёрного юмора, мог бы перевернуть и актуализировать картину. И создать портрет мегаполиса, наполненного детьми.
Те, что пониже, — это дети.
Те, что повыше, — дети с разницей в несколько десятков лет.
Мне возразят, что это преувеличение, что большинство сорокалетних вполне устроены и адаптированы в жизни. Только их мало.
На самом деле — очень мало.
А те, кто не устроены, — это не одни только лентяи и неудачники.
Не те, кто ничему не учился. И не те, кто не хочет работать.
Разумеется, кое-кто из них подвержен греху гордыни. Самонадеянности.
Они уверяют себя, что, получив диплом по какой-нибудь гуманитарной специальности, они потом должны учить ей других.
И вбили себе в голову странные фантазии, почерпнутые в странных текстах далёкого прошлого — того прошлого, что осыпалось ещё во времена Вальтера Беньямина, а сейчас наполнилось фирменными тортами, куклами «Маттель», детскими наборами «Весёлый хирург», комиксами про весёлых утят…
Возьмём любой из них, из этих странных текстов прошлого, например — «Интеллектуальный труд как профессия» Макса Вебера, который завершается так: «Лишь тот, кто уверен, что не продвинется меньше, даже если мир, с его точки зрения, слишком глуп или вульгарен для того, что он ему хочет предложить, и в состоянии сказать перед лицом всего: «Неважно, продолжим!», только такой человек имеет «призвание» к преподаванию».
Это прекрасная фраза.
Она определяет, каким качеством должен обладать тот, кто полагает, что ему есть что сказать.
Чему-то обучить.
Применим её к сегодняшнему дню.
Для начала — к «абсолютно нормальному» случаю Роберты.
***
— Меня зовут Роберта, мне сорок лет, я живу в Риме, получаю двести пятьдесят евро в месяц…
— Двести пятьдесят евро в месяц?
— Я работаю в школе рабочей молодёжи, с 18 до 22:30. Двести пятьдесят евро — это то, сколько я получила в прошлом месяце. Гроши. Я не бросаю эту работу почти по инерции, для галочки. У меня почасовой контракт — то, что раньше, до введения новых правил, называлось условно-продолжаемым контрактом, да всё ещё таким и остаётся. Он должен был поменяться, но в министерской неразберихе всё никак руки не доходят. Из сорока преподавателей в нашей школе двадцать в штате, а остальные получают «в конверте». Это влиятельная школа, так что она под защитой и проверки ей не страшны.
— А помимо этого?
— Ещё я вкладываю силы в то, чтобы вместе с подругой поддерживать женское новостное бюро — для женщин. У нас есть веб-страничка, которую мы обновляем каждую ночь. Эта работа нравится мне куда больше.
— А сколько ты зарабатываешь в этом бюро?
— С экономической точки зрения — нисколько! Но сейчас мы связались с одним человеком, который предлагает раскрутить нашу веб-страничку и продать бюро как готовый проект.
— Чем ты ещё занимаешься для заработка?
— В данный момент преподаю ещё на вечерних курсах в области, один вечер в неделю. Но это работа на определённое число часов, пятьдесят, и точно закончится. Потом каждые пятнадцать дней я сотрудничаю ещё с другой школой, где мы придумали курс журналистики для детей. Эти занятия на самом деле мне все очень нравятся, но поскольку они все случайные, оплачиваются мало и нерегулярно, то не дают мне никакой уверенности. Когда у меня концы с концами не сходятся, мне помогает мать. Трудно так жить. Стараешься думать, что нас много таких, но этого утешения мало, чтобы победить тоску от такой полной неопределённости. Когда тратишь основные силы на то, чтобы наладить повседневное существование, трудно, очень трудно думать на перспективу. Даже чувства, даже любовь к тому, что делаешь, трудно поддерживать.
— Когда так озабочен необходимостью выживать, мало что может выйти…
— К сожалению, это так. И если ты, подобно мне, вырос со страстью к политике, приходится её забросить, потому что надо думать только о выживании. Реальность постоянно вторгается на твою территорию. Ты изо дня в день отдаёшь себе отчёт, что твой диплом, десятилетия твоего опыта не имеют с точки зрения контракта никакой ценности, что в плане работы ты никто. А ведь в сорок лет начинаешь подводить первые итоги. Пожалуй, даже задумываться: «О’кей, я могу работать по шестнадцать часов в день за небольшие деньги, потому что мне это нравится, но через несколько лет я так не потяну физически». Так вот и начинаешь нервничать, портить себе жизнь.
— Как ты себя представляешь лет через десять?
— Очень сложный вопрос. Мне не удаётся представить себе что-то определённое. Надеюсь, что всё будет не так печально. Знаю только, что через десять лет у меня не будет больше столько сил, как сейчас, чтобы справляться со всем этим.
Отличие стажёра от практиканта (и от стародавних мальчиков на побегушках, которые, находясь в ещё более скромных обстоятельствах, «присматривались к делу») состоит в том, что стажёр ничему не обучается.
Уже теперь бывают моменты, когда я чувствую себя очень, очень усталой. Я подумываю о том, чтобы всё бросить. Это смертельная усталость, которая порой тебя охватывает, которая говорит тебе уехать туда, где тебе не придётся бороться по пятнадцать часов в день, чтобы заплатить за квартиру. Подальше от такого невозможного для жизни города, как Рим. Подумываю даже о том, чтобы уехать из Италии — участвовать в конкурсе на вакансию преподавателя за рубежом, но, не будучи в штате, это очень трудно. В настоящий момент, даже если мне удастся это сделать, куда бы я ни поехала, я буду платить пятую часть той квартплаты, которую я плачу сейчас. Этот город, который я выбрала двадцать лет назад, когда из Калабрии приехала учиться в университете, я всегда любила. Но сейчас жить здесь стало вправду трудно.
— Раньше, как я понимаю, было не так.
— Я приехала сюда, чтобы учиться, и решила остаться. Под большим влиянием эмоций, с энтузиазмом. Полагаясь только на себя. Всё, что я построила, — всё здесь. Мои друзья, мои связи. Но на отрезке одного дня, с его сиюминутными пробелами, на первый план выходит другое: то, что ты строил десятилетиями, больше не помогает тебе выживать день за днём. Я ничего не делаю. Выхожу из школы в десять тридцать, не вижу друзей, не хожу в кино. На выходных я пытаюсь связать ниточки, но когда ты раздавлен заботами…
— Вернёмся ещё на минуточку ещё дальше в прошлое, в старшую школу…
— Я закончила её в Козенце1. Там я впервые начала ходить на феминистские группы — в четырнадцать лет, во втором классе лицея. Помнится, это было около Восьмого марта, и я, не имея никакого опыта в политике, отправилась на одно мероприятие. Оно меня очаровало. У нас дома политические прения шли очень бурно. Моя мама была убеждённой демохристианкой, а отец — активистом Партии пролетарского единства. Они не спорили, они ругались. Так что мой отец, несмотря на свою политическую вовлечённость, не хотел, чтобы я интересовалась политикой, потому что она отбирает время у учёбы. Если узнавал, что я должна была участвовать в каком-нибудь собрании, то запирал меня в комнате… а мой брат, он пятью годами старше, политикой не интересовался.
— О чём ты тогда мечтала?
— На самом деле я мечтала убежать из провинции и стать писателем. Хотела писать романы. Потом, к счастью, этого не случилось… Помимо политической активности, там, в Козенце, единственной моей мыслью было бросить провинцию и приехать в Рим учиться в университете. Так я и сделала. Это были бурные годы. Я начала посещать женские группы, сотрудничать в журнале феминистского движении. Прекрасный опыт. Определяющий. Политика мне много дала.
— А сейчас политика тебе что-нибудь даёт?
— Я тебе уже сказала: трудности в личной жизни, проблема выживания — разъедают. Я отдаю себе отчёт, что не в состоянии следить за происходящим. Приходится ограничивать себя, делать свой выбор.
— Например?
— Например… Ну, например, материнство. Я отправилась на митинг в поддержку Джулианы Сгрены1, и мои подруги с маленькими детьми говорили, что завидуют мне — тому, что я могу выйти на площадь и не беспокоиться о маленьком ребёнке, который нуждается в заботе. А я завидовала им — тому, что у них есть ребёнок, о котором нужно заботиться! Это очень нездоровая в целом ситуация, почти трагическая, позорная, несмотря на все наши битвы.
— По-твоему, эта нездоровая ситуация касается в основном женщин?
— По-моему, да. За исключением исторически сложившихся маленьких отвлечённых привилегий (которые иногда оказываются не отвлечёнными, а реальными). Я опираюсь на свой непосредственный опыт и наблюдения. У женщин больше хлопот. При временной работе не до ребёнка, точно говорю. А если дети у тебя уже есть, мы обнаруживаем в них свои собственные неврозы, собственную неуверенность. Мы, женщины, все немного того… Одним словом можно всё объяснить.
— Каким же?
— Неадекватность.
— В смысле?
— В смысле невозможности встретиться с разными вещами лицом к лицу в лучшей форме, спокойно, с необходимой дистанцией. Наверно, это общая проблема. Но для женщин она означает ещё ответственность — оказаться не в состоянии быть той матерью, которой она должна быть. Это вызывает ярость, грусть. И всякая попытка создать что-то другое проваливается. Ты чувствуешь себя одинокой. Мы все чувствуем себя одинокими.
— Вернёмся к тебе, к твоим университетским годам.
— Моя семья никогда не была зажиточной, так что я работала и училась одновременно. Всегда на каких-то временных халтурах. Отчасти и поэтому у меня ушла уйма времени на то, чтобы получить диплом.
— А после диплома?
— Основала маленькое агентство, работала в одной частной школе — всегда с поддержкой моей матери.
— А что твоя мать думает о тебе сейчас?
— Она ужасно беспокоится. Она очень мнительна и, разумеется, волнуется из-за моего шаткого положения. Я постоянно обманываю её ожидания. А она, стало быть, постоянно старается меня не осуждать. Она мне помогает. Но очень нервничает. В том числе и потому, что сейчас, в моём возрасте, это я должна бы помогать ей.
— Был ли какой-то момент, когда ты почувствовала, что положение вещей навсегда изменилось?
— Последние два года. Я начала постоянно задумываться о том, чтобы вернуться домой, и это непросто, когда ты всеми способами десятилетиями пытался что-то выстроить… двадцать лет — не пустяк. У меня по-прежнему прочные связи с Козенцей. Прошлой осенью я всерьёз решила было всё свернуть и вернуться туда. Но дело в работе.
— В Козенце — там ещё хуже, чем в Риме.
— Гораздо хуже. Потому что здесь, работая в сорока четырёх местах одновременно по пятнадцать часов в день, я выкручиваюсь, а в Калабрии работы просто нет. Я решила даже, что дело в моей гордыне, в нежелании возвращаться назад, но это не гордыня, это действительность. В Калабрии работы нет. На самом деле это было не желание вернуться, а желание получить возможность остановиться, отдохнуть, которое трансформировалось в желание вернуться…
— Вполне законное желание.
— Законное, да. Я в этом очень нуждаюсь. Но не могу себе позволить. Если я остановлюсь — что случится? На самом деле я бегу от обыденности. Но она — повсюду. Если бы у меня были деньги на обыденную жизнь, я бы жила обыденной жизнью. Но я так измолота повседневными заботами, что не могу сосредоточиться на размышлениях о будущем. Вот уже несколько лет я думаю о том, чтобы завести ребёнка, но я не могу это сделать. Просто не могу. Я не самодостаточна. Это не только вопрос денег. Тридцать лет назад можно было завести ребёнка и без денег — существовала структура, которая поддерживала тебя в роли матери. Сейчас ты одна. Совершенно одна. Ощущаешь себя сдутой шиной. Всего двадцать лет назад так не было. Сегодня ребёнок — это роскошь. Невероятная роскошь. Статистика говорит, что для того, чтобы вырастить ребёнка, нужно двести тридцать тысяч евро. Это ещё одна моя печаль — ко всем прочим.
— А именно?
— Слышать, что желание иметь ребёнка сегодня просто неправомочно. Все тебе это повторяют. Пока ты сама в это не поверишь. Так что наконец даже не понимаешь, чего ты, собственно, хочешь. Чувствуешь свою эмоциональную замкнутость. Чувствуешь себя девочкой сорока лет. Не думаю, что такое происходило хотя бы поколение назад.
— Сейчас мне придётся задать тебе вопрос в духе ночного шоу со звездой, но, думаю, после такого разговора он имеет смысл: что для тебя счастье?
— Возможность иметь время для того, чтобы разобраться. Чтобы понять, что происходит, без необходимости мчаться, чтобы выжить. Это значит суметь остановиться, чтобы задаться вопросом о собственном существовании, не раздавленном под грузом обыденности, которая всё деформирует, всё в себя включает… всё несётся мимо, а я никак не могу заняться чем-то осмысленным. То есть я не могу сказать, что мне не нравится то, чем я занимаюсь. Но частенько приходит гаденький вопрос: «Какой во всём этом прок? Что ты делаешь во времени-пространстве, что?» Так вот, счастье для меня — это найти условия, в которых я смогу сформулировать ответ на этот вопрос, который давит на меня всё больше и больше.
— И если в этой обыденности не найдётся условий, чтобы найти ответ на свой вопрос, как справляться с её давлением?
— Разными способами. Конечно же, с помощью самоиронии. Это мощнейшее оружие. Стараться не относиться к себе слишком уж всерьёз — эмпирический вид спасения. И это работает. Но в конце концов требуются чудеса равновесия.
— Ты всегда придерживалась левых убеждений?
— Да.
— Что это значит сегодня — быть левой?
— Относиться с предельным уважением к вопросам, которые возникают не только в твоём округе, но повсюду, во всём мире: справедливость, человеческая жизнь. Для меня быть левым значит также, что перемены возможны. По-прежнему. Несмотря ни на что.
— А другая сторона? Что значит сегодня быть правым?
— Цинизм. Лицемерие по отношению ко всем ценностям. В том числе к ценности самого слова «ценности». Я в ужас приходу от мысли, что весь Рим завешан плакатами, отрицающими саму идею родины. Трудно найти противоядие для такой безнравственности, такой вульгарности.
— Ты преподаёшь. Какими тебе видятся сегодняшние ребята?
— Потерянными. Зависимыми от упрощения реальности, которое трудно поддерживать, потому что это неправда и поэтому вызывает беспокойство. Так что как преподаватель я постоянно спрашиваю себя: как заронить семена сомнения, критического подхода в людях, которые и без того уже запуганы? Сегодняшние ребята агрессивны, потому что нуждаются в человеческом, душевном признании. Чтобы занять своё место в мире без страха. Чтобы как раз понимать, что перемены возможны.
Перевод с итальянского Михаила Визеля
Продолжение (вторая история от Нове) через неделю
1 Город в Калабрии, 70 тыс. жителей.
2 Джулиана Сгрена — известная итальянская журналистка левой ориентации, похищенная исламистами в Багдаде 4 февраля 2005 года и освобождённая 4 марта того же года. При операции по её освобождению погиб сотрудник итальянской спецслужбы, а сама она была ранена.
Читать @chaskor |