Литературная деятельность Владимира Набокова продолжалась свыше полувека на трех языках и двух континентах. В книге исследователя и переводчика Набокова Андрея Бабикова на основе обширного архивного материала рассматриваются все основные составляющие многообразного литературного багажа писателя в их неразрывной связи: поэзия, театр и кинематограф, русская и английская проза, мемуары, автоперевод, лекции, критические статьи и рецензии, эпистолярий. «Частный корреспондент» публикует отрывок из книги «Прочтение Набокова: Изыскания и материалы» Издательства Ивана Лимбаха.
Набоков состоялся как оригинальный писатель раз и навсегда в середине 20-х годов в Берлине, а не дважды в разных обличьях; «переход» на английский язык он совершил не вдруг, летом 1940 года, когда переехал из Франции в Америку, а в течение долгого и сложного периода, протянувшегося с середины 1938 года, когда он в Париже взялся за свой первый роман на английском языке «The Real Life of Sebastian Knight», и до июля 1946 года, когда он в Кембридже (Массачусетс) наконец дописал свой первый американский роман «Bend Sinister».
Все эти восемь лет Набоков продолжал сочинять прозу и стихи по-русски, причем свои лучшие русские поэмы «Славу», «Парижскую поэму», «К кн. С. М. Качурину» он создаст как раз в переломные 1942–1947 годы в Америке. Произошедшее с Набоковым следует рассматривать скорее как естественную, даже естественнонаучную, но исключительно личную метаморфозу, и нет никакого парадокса в том, что в поздних своих романах он обращен к русской литературной традиции, как в ранних своих книгах — к английской и французской литературе.
Разумеется, небывалый, немыслимый «переход» гениального русского писателя Набокова в иную литературную среду не был бы столь успешным без изначального уникального соединения и взаимообогащения в его творческом сознании двух великих традиций, отечественной и западной. Флобер и Диккенс входили в его привычный круг еще юношеского чтения наряду с Толстым и Чеховым.
Следует признать, что взаимодействие двух традиций было много более глубоким и по-пушкински естественным, чем принято считать, что «мистер Гайд» на протяжении всех «русских» и «американских» лет присутствовал в «д-ре Джекиле», и наоборот, — и когда в 1923 году Набоков на изумительном английском сочинил поэтичные эссе «Laughter and Dreams» и «Painted Wood» для берлинского кабаре «Карусель», выпускавшего на английском языке буклеты с такого рода художественными миниатюрами, и когда в 70-х годах писал пронзительные и отчетливые русские стихи в Швейцарии.
Переход был подготовлен и семейным англофильством Набоковых и самим многолетним опытом эмигрантской жизни Набокова в иностранном окружении, начиная с Лондона и Кембриджа, где он вместе с университетским приятелем Петром Мрозовским «читал вслух самые яркие места из запрещенного «Улисса»». В докладе «Мы в Европе», прозвучавшем в 1936 году на заседании парижского дискуссионного клуба «Круг» (1935–1939), «русский прустианец» Юрий Фельзен заметил:
В русскую прозу чуть ли не впервые проник теперь, через Сирина, каламбурно-метафорический блеск, опять-таки вовсе не бесцельный, прикрывающий бедную, голую суть бесчисленных людей-авторов, создаваемых нашей эпохой, и подчеркивающий то, что нам надо в себе и других преодолеть. И все же эмигрантская проза не утонула в иностранных течениях, и у каждого нашего прозаика легко найти и русские истоки. Дыхание Европы дало эмигрантской литературе то, чего так недостает литературе советской и что несомненно окажется плодотворным.
Переехав в Америку, Набоков первые годы оставался тем же известным эмигрантским писателем «В. Сириным», так же тесно сотрудничающим с нью-йоркским «Новым журналом», как с 1927 года он сотрудничал с парижскими «Современными записками». И все последующие «американские» годы (с 1960 года и до его смерти проведенные в Европе) он продолжал ту же долгую литературную эволюцию, начатую еще в Петербурге и Крыму, совершая с начала 30-х годов одновременные по- пытки сочинять по-французски (эссе «Писатели и эпоха», 1931, «Пушкин, или Правда и правдоподобие», 1937, мемуарный рассказ «Мадемуазель О», 1936) и по-английски (неопубликованная мемуарная книга «It is Me», 1936, самостоятельный перевод «Отчаяния», 1935, и «Камеры обскура», 1937).
Особенность набоковского искусства состоит в тематической и стилистической органичности всех видов его разнообразной литературной деятельности на трех языках, проистекающей из редкой цельности его натуры, и «Случай Набокова» может быть объяснен только в результате рассмотрения с равным вниманием всех составляющих этой деятельности. 25 октября 1945 года в письме к сестре Елене из американского Кембриджа он писал о себе так:
Очень трудно по порядку заполнить и обставить такой большой перерыв — и мучительна мысль, что мне, в сытой стране, у радиатора за пазухой, значительно лучше жилось, чем вам, — но сразу могу тебе сказать, что я так же мало изменился, как и ты. «Капустница», о которой ты пишешь, так и осталась сидеть у меня на обшлаге, и сейчас, глядя с кровати на полку, я вижу все то, что видел всегда, — лондонские шахматы, тома Даля, энтомологические журналы, растрепанного Пушкина. Полысел, потолстел, обзавелся чудными фальшивыми зубами — но внутри осталась все та же прямая как стрела аллея.
Что Владислав Ходасевич проницательно заметил в отношении «Дара», в котором, по его мнению, «наиболее примечательна композиция» и «смысл которого можно будет уяснить не иначе как в связи с этою композицией», приложимо ко всему составу набоковских книг, подчиняющихся некоему общему рисунку, и даже ко всей его многообразной литературной жизни. Обладавший в высшей степени тем, что лучше всего назвать английским словом strain, он ясно ощущал идеальное существование своих еще невоплощенных произведений, а процесс сочинения уподоблял (в «Арлекинах») долгому и осторожному, чтобы не оборвался, вытягиванию длинного мозгового червя.
Природа гениальности сродни загадке самой жизни («разгаданной» математиком Фальтером в «Ultima Thule», едва не раскрытой поэтом Джоном Шейдом в «Бледном огне»), ответу на вопрос, что в ней от случая, а что от замысла. Это хорошо понимали древние греки, видевшие в случайности одно из проявлений судьбы, участи человека, и различавшие высокую судьбу и низкую. Набоков осознавал свою судьбу как замысел, провидение, а в определенном смысле и произведение, и в сочинении книг, то есть в обратной реконструкции этого замысла, он видел, пожалуй, единственно возможный способ понять ее знаки и символы.
Случайно ли он унаследовал миллионное состояние всего за год до революции, рассыпавшей в прах весь тот яркий мир, который он затем, как шекспировский Просперо, восстановит в «Других берегах»? Случайно ли погиб его отец в Берлине, когда стреляли в Милюкова? Почему вскоре после этой трагедии была расторгнута его помолвка со Светланой Зиверт, не потому ли, что по сюжету он должен был встретить Веру Слоним? Мог ли он по логике развития фабулы все того же большого замысла действительно окончить жизнь самоубийством, как писал жене в мае 1937 года («<...> знаешь, могу тебе теперь прямо сказать, что из-за мучений — неописуемых, — которые я до этого лечения, т. е. в феврале, испытывал, я дошел до границы самоубийства — через которую не пропустили из-за тебя в багаже»)? Мог ли в середине 40-х годов отказаться от литературы и уйти в энтомологию («в некотором смысле, в «Даре» я «предсказал» свою судьбу, этот уход в энтомологию»), или создание и появление «Лолиты» в 50-х годах было неизбежным? Отчего ему выпало дважды, с разницей в двадцать лет, спасаться от двух самых жестоких в нашей эре диктатур, причем оба раза морем и едва ли не чудом?
Все эти личные обстоятельства в безличном потоке всеобщей истории, именно этот окончательный вариант своей судьбы, он мучительно осмысливал всю жизнь, создавая героев, сознающих постоянное присутствие в своей жизни благой направляющей или темной подавляющей силы и принимающих невиданный дар, счастье, волшебство, возможность совершать удивительные открытия, вступающих в схватку с олицетворенным «Мак-Фатумом», находящих спасение в искусстве и теряющих родину, единственных детей, свободу, рассудок, саму свою личность.
В рабочей набоковской реторте начальной реакцией, приводящей после сложных трансмутаций к появлению романа, могло послужить мимоходное впечатление, изложенное в частном письме (написанном с тем же искусством, как и сама будущая проза), в котором он рассказывает о своих наблюдениях за слепым человеком с собакой на берлинской улице (зерно будущей «Камеры обскура»), или случайный как будто образ из трехстраничного французского эссе 1931 года, в котором он упоминает мебельный фургон в «западной части Берлина» и «путешественника, затерявшегося в горах Тибета» (зерно будущего «Дара»).
В короткой «Сказке» (1926), как с изумлением заметил сам Набоков, переводя ее в 70-х годах на английский язык, появляется «слегка одряхлевший, но вполне узнаваемый Гумберт, сопровождающий свою нимфетку, и это в рассказе, написанном без малого полвека тому назад!», а в большой поэме 1923 года «Солнечный сон» уже содержится (одно из самых ранних в русской литературе) описание шахматных медитаций героя, которое будет развито шесть лет спустя в первом набоковском шедевре «Защита Лужина».
Читать @chaskor |
Статьи по теме:
- Вихри враждебные XXI века в поэтических очерках Геннадия Кацова .
Геннадий Кацов, «На Западном фронте. Стихи о войне 2020 года». Издательство «Формаслов», Москва 2021 г. - Наука выживания, COVID-19 и причинение добра.
Для чего нужна биоэтика и что с ней не так. - Лучшие научно-популярные книги должны стать бесплатными.
- Издатель и планета Земля .
Экология книжного дела. - Лучшие и худшие книги Пелевина, по мнению критиков.
- Путеводитель по романам Виктора Пелевина.
Рассказываем о самых ранних и самых новых произведениях знаменитого писателя. - Притяжение Арктики.
«Роснефть» продолжает масштабное научное исследование самого северного региона страны. - Викитека — библиотека Википедии .
Что из себя представляет проект свободной энциклопедии. - Не выбрасывай!
11 красивых и полезных вещей, которые легко сделать из хлама. - Коралловый секс.
Как размножение видов в лаборатории может стать ключом к восстановлению рифов в дикой природе.