Как это делается? Ахматова и Мандельштам, Бабель и Зощенко, Замятин и Пастернак, Заболоцкий и Платонов, Шолохов, Солженицын и Шаламов в оценке современных прозаиков и поэтов.
Серьёзной методической ошибкой двухтомной «Матрицы», посвящённой классикам русской литературы и названной кем-то «альтернативным учебником литературы», мне представляется чрезмерное внимание к поэтам — разумеется, не как к героям альтернативного учебника, но как к его авторам.
Подобный подход начисто игнорирует ироническое или в лучшем случае никакое отношение даже вообще-то читающей публики к стихослагателям современного разлива: в большинстве случаев возникает не кумулятивный эффект, а хорошо если не антикумулятивный.
Как в проанализированном случае со статьями Марии Степановой и Дмитрия Воденникова о Марине Цветаевой. Независимо от качества самих статей, трудно представить себе читателя, который, уже зная Степанову и Воденникова, не знал бы при этом Цветаеву. А это ведь ещё относительно благополучный случай.
По некоторой аналогии вспоминаю, как лет пятнадцать назад обратился ко мне ныне покойный академик Панченко с таким делом. Одному нашему общему знакомому почему-то не хотели присвоить звание полного профессора в американском университете. Панченко сообщил мне, что уже написал ему рекомендательное письмо, и предложил мне написать тоже.
— Я бы с удовольствием, — ответил я ему, — но тогда, Саша, вам придётся написать и второе письмо, в котором вы объясните американцам, почему, собственно, у меня есть право давать подобные рекомендации.
Вот в том-то всё и дело. Современных поэтов самих нужно втаскивать за уши в информационное пространство, а не ввозить на их плечах тех или иных классиков.
Не говоря уж о том, что в самом жанре «поэт о поэте» неизменно присутствует нечто чересчур келейное или в лучшем случае цеховое.
В любом случае жанр «прозаик о поэте» (в особенности «популярный прозаик о поэте») видится мне в нынешних условиях куда более перспективным.
Абстрагируясь, естественно, от катастрофических опытов Солженицына, который, впрочем, наверняка полагал, будто пишет в жанре «поэт о поэте».
Вторая ошибка «Матрицы» (напрямую связанная с первой) — недооценка её составителями проблемы, существующей под кодовым названием «через одно рукопожатие».
(Пример с моим гипотетическим рекомендательным письмом в американский университет уместен и в данном случае.)
Имена многих авторов альтернативного учебника (имена безусловно достойные), мягко говоря, не на слуху, и уж во всяком случае они в своей совокупности отнюдь не образуют dream-team.
Меж тем сверхзадача двухтомника вроде бы заключается именно в том, чтобы одна dream-team поведала нам о другой.
Продолжим, однако, экзамен.
Алла Горбунова рассказывает о Мандельштаме. Что, больше некому?
Аллу Горбунову, при всём уважении к её поэтическому таланту, знают пятьдесят человек. Ну хорошо, пятьсот.
Выпускница философского факультета, она в ответе сосредоточивается прежде всего на Zeitgeist, который называет «диким мёдом поэзии».
И остаётся «у времени в плену», а вернее, конечно, в плену у наукообразных общих мест.
«Повседневная речь пользуется, как разменной монетой, общепринятыми значениями слов. Особых усилий для понимания она не требует — решающий порог выражения в ней уже пройден. Привычка к ней затмевает возможность другой речи, разрушающей привычные рамки проговорённого. Язык обладает для нас некоторой иллюзорной понятностью оттого, что большую часть времени мы пребываем в пределах конституированного языка и пользуемся имеющимися значениями. Любая же настоящая поэзия — в том числе и поэзия Мандельштама — заставляет нас эти пределы покинуть».
Проснувшись при несколько запоздалом упоминании фамилии Мандельштам, ставлю студентке отлично и отпускаю с миром.
Мандельштама не разлюбил, и на том спасибо.
Но следующей у нас Ахматова. С нею (у меня) сложнее. А рассказывать о ней будет Светлана Бодрунова. Редкий случай, когда я и сам не знаю, кто это такая. Вижу, что называется, в первый раз.
(Автор двух поэтических сборников с диссертацией — очевидно, PhD — по теме «Современные коммуникативные стратегии британского политического истеблишмента», — сказано в «Справках об авторах».
По-видимому, сконцентрируется на сэре Исайе Берлине.)
«Ахматова, самая выдержанная с точки зрения стиля дама Серебряного века, представляется мне самой разной, разнообразной — с точки зрения человеческой, жизненной; её персона удивительно меняется, сохраняя сердцевину. В её образе равно интересны и собственно тексты — и то, как из молодой «не жены, а колдуньи» выросла мудрая, печальная и одинокая женщина, воплотилась «бабушка Ахматова».
Бодрунова — это, конечно, атас.
Не знаю, как у неё с британскими политическими стратегиями (да и с собственными стихами, что, впрочем, и не важно), но замечание о том, что Бобышев, Бродский, Найман и Рейн ездили к Ахматовой в Комарово «помогать по хозяйству» дорогого стоит. Да и всё остальное тоже.
Ставлю удовлетворительно и на прощание советую почитать Жолковского или лучше сразу «Анти-Ахматову».
Ксения Букша (ну, эту-то я знаю) расскажет о Пастернаке. Это хороший выбор. В том смысле, что Пастернак.
Рассказывает она прекрасно, хотя и без извилин. Кстати, и самого Пастернака именует «последним из великих поэтов, писавших наивно».
Проблему, какой Пастернак хорош — ранний или поздний (срединный-то явно плох), — обходит стороной: поэт он у неё просто «неровный».
О дурновкусии пастернаковском («Зачем же ты душу болезнью нательной даришь на прощанье» или «Молодёжь по записке добывает билет и великой артистке шлёт горячий привет»), лишь оттеняющем несомненную гениальность, рассуждает в таких определениях:
«Жуть. Несложные смыслы облечены в неуклюжие книжные фразы, приправленные экзотической лексикой. Не знаю, как вам, а мне — не нравится. Почему же он писал иногда так плохо, если мог — прекрасно?»
Впрочем, деликатно обходит стороной вопрос о художественном качестве «Доктора Живаго».
Получает крепкую четвёрку.
Отвлекусь на минуту.
Поэтов, скажу я вам страшное, многовато не только среди моих «студентов», но и в самой школьной программе.
Я совершенно не уверен в том, что старшекласснику обычной, не гуманитарного профиля школы так уж необходимо изучать Мандельштама (в особенности), Цветаеву и Пастернака. Да и, несколько забегая вперёд, Заболоцкого.
Имена эти знать нужно, но на то и обзорные уроки. А стихи? Кто и когда привил ему — причём в обязательном порядке — навык чтения ассоциативной, синтаксически усложнённой, перегруженной аллюзиями и коннотациями лирики?
Учительница? Хорошо если одна такая учительница найдётся на десять школ. А проходят Мандельштама в каждой. Продолжим, однако, экзамен.
Ольга Славникова начинала как критик, и это в её рассказе о Набокове, которому она по мере сил подражает в своей прозе, конечно, в известной мере чувствуется.
Набокова она, к сожалению, совсем не понимает — ни как романиста (центральным произведением русской прозы В.В. у неё становится «Дар», а отнюдь не «Подвиг», что было бы правильно, и не «Приглашение на казнь», что было бы допустимо; вопроса об английской прозе не затрагивает вовсе, как, кстати, и единую в двух лицах «Лолиту»), ни как виртуоза стиля (называя саму эту виртуозность «загадкой, тайной, перед которой можно только замереть в удивлении»).
То свойство набоковского зрения, которое Уильям Блейк назвал бы fearful symmetry, она ошибочно принимает за всезнание, чуть ли не за всеведение: «Почему-то Набоков знает, что горная река в Азии похожа на раскалённый свинец (а так и есть, я видела сама)», меж тем как оно представляет собой сугубо стилистический феномен.
Однако набоковедов, как известно, тьмы, и тьмы, и тьмы, и не будем без лишней необходимости пополнять их ряды.
И сами не будем, и студентке Славниковой (поставив ей всё же отлично за похвальное рвение) не посоветуем.
Павел Крусанов выбрал Евгения Замятина, и меня этот выбор, признаться, поначалу несколько удивил. Однако, вслушавшись в ответ, я, кажется, всё-таки уловил крусановский месседж.
Ведь что такое Замятин? В первом приближении — автор романа «Мы», и только. А во втором? Автор всего остального им написанного, ну и чрезвычайно достойный человек, один из в отечественной словесности очень и очень немногих.
Чего стоит одна шутка в зачине письма к Сталину с просьбой о выезде за границу (которую, естественно, приводит Крусанов): «Уважаемый Иосиф Виссарионович, приговорённый к высшей мере наказания автор настоящего письма обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою».
Но и само время шутит с прозой Замятина: заслуженно прогремевшая некогда антиутопия постепенно блекнет, а словно бы писанные акварелью повести неожиданно расцветают новыми красками.
Если у тебя украли новую шинель, сходить с ума совершенно не обязательно.
Можно, в конце концов, носить старую.
Об этом наверняка думает и Крусанов — и получает заслуженное отлично.
Сергея Гандлевского с его докладом о Бабеле хочется перебить буквально в самом начале. Скажем, сразу же на чеканной формуле «жизнь евреев в России была унизительна».
Или чуть позже, на словах «…слабо верится, что принадлежность к древнему гонимому народу может пройти для еврея незамеченной, хотя осознание кровной причастности, случается, принимает причудливые формы».
И то и другое, может быть, справедливо по сути, но как-то удивительно фальшиво по тону. Как минимум в наши дни.
Однако дальше Гандлевский отвечает блестяще — с грустью и с нежностью, но при этом достаточно суховато, — отвечает, демонстрируя превосходное знание и своего вопроса, и основного предмета в целом, и ряда примыкающих дисциплин.
Ставлю ему отлично — с отличием, — чтобы он не подумал, будто я сбросил ему дополнительные полбалла как представителю издревле гонимого народа.
К экзаменационному столу почему-то вновь подходит Максим Кантор. Сейчас у него Булгаков.
Бросаю взгляд на часы — и ставлю ему очередное отлично уже автоматом.
— Следующий! — кричу.
А следующий у нас Александр Етоев, знаменитый, если кто случайно не знает, книгоед. Рассказывать он будет о Зощенко.
Ответ Етоева балансирует между оценками «хорошо» и «отлично» и вытягивает пятёрку к месту приведённой цитатой:
«Заключить рассказ о писателе хочется фразой Осипа Мандельштама, под которой я готов подписаться, не задумываясь ни на секунду: «Если бы я поехал в Эривань <…> я бы читал по дороге самую лучшую книгу Зощенки и я бы радовался, как татарин, укравший сто рублей…»
Ведь о Зощенко и впрямь лучше не скажешь.
Владимир Шаров рассказывает об Андрее Платонове. Рассказывает замечательно.
Величайший русский прозаик ХХ века предстаёт в его рассказе и духовным наследником дониконианской Руси (а раскол, на взгляд Шарова, обернулся большим бедствием, нежели татаро-монгольское иго), и прямым продолжателем идей Фёдорова. И пламенным певцом революции и послереволюционного строительства (строительства в разрухе и методом дальнейшей разрухи), и создателем собственного «платоновского народа» (прежде всего в «Котловане» и в «Чевенгуре»), экстатически приветствующего смерть как решающую веху на пути к бессмертию.
Меньше внимания Шаров, к сожалению, уделяет уникальному платоновскому стилю. Но в ответ на дополнительный вопрос наверняка столь же интересно рассказал бы и о нём.
Но какие уж тут дополнительные вопросы? И без них ясно, что высший балл.
(Однажды Михаилу Ботвиннику, набиравшему учеников к себе в школу, показали шахматные партии совсем ещё юного Владимира Крамника. Просмотрев всего несколько, патриарх уверенно провозгласил: «Будем брать!»
— Погодите, — возразил ассистент, — надо же досмотреть партии до конца.
— Да, надо досмотреть, — согласился Ботвинник. — Непременно досмотреть. А что брать будем, ясно уже сейчас.)
Второй подход к штанге Александра Мелихова — на сей раз с Шолоховым. Четвёрки за Некрасову ему (Мелихову, а не Шолохову; само сочетание имён довольно пикантно), судя по всему, мало.
А на преподавателя ему, неутомимому, наплевать.
— Кто написал «Тихий Дон»? — спрашиваю у него сразу же.
— Об этом я скажу в пятом пункте своего ответа.
— Не тяни кота за хвост! Кто написал «Тихий Дон»?
— Шолохов.
— Хорошо… То есть, прошу прощения, отлично!
А то ведь и в третий раз подкатится, с него станется.
Когда единственный раз присуждали в Питере Набоковскую премию имени Анатолия Собчака (было и такое), Мелихов ухитрился ухватить и первый приз, и второй. И только третий отдали на откуп кому-то другому.
Главный нынче питерский поэт Евгений Мякишев расскажет о Заболоцком. О сомнительности включения Заболоцкого в школьную программу я уже говорил. Впрочем, он — единственный изо всех поэтов — выделен в программе курсивом, что означает: только для школ гуманитарного профиля.
Мякишев рассказывает, каким пай-мальчиком выглядел Заболоцкий на знаменитом вечере обэриутов в январе 1928 года, пока все остальные отчаянно хулиганили.
Ну-ну. На этом вечере присутствовала моя тогда ещё совсем юная мать. Пришла она туда с кавалером, который во время чтения кипел гневом. А увидев и услышав Заболоцкого, сказал: «Извините меня, Зоя» — и бросился к сцене набить поэту морду.
Дело в том, что Заболоцкий начал выступление с того, что залез с ногами на концертный рояль. Устал, пропадает концентрация, Мякишеву — отлично, осталось всего трое.
Отлично Мякишеву, кстати, отнюдь не по блату (хотя и по блату тоже): идея о том, что Заболоцкий обошёлся с русской поэзией, как какой-нибудь диджей — с коллекцией популярных записей, достаточно оригинальна.
Следующий у нас Сергей Завьялов (смутно помню, что вроде бы есть такой, причём, кажется, в Финляндии), и рассказывать он будет почему-то о Твардовском.
Что, некому, кроме «нового финна», рассказать о Твардовском?
«Мы ничего не вычитаем из «Тёркина», если не будем держать в памяти «Стихи о неизвестном солдате» Осипа Мандельштама и стихи погибших на Первой мировой англичан Уилфреда Оуэна и Айзека Розенберга, австрийца Георга Тракля — одним словом, всего, что связывает поэзию и человека на войне».
Блин, он что, издевается? Надо мной или над Твардовским? Да и над Мандельштамом, кстати говоря, тоже. «Аравийское месиво, крошево»… И при чём тут Тракль?
При чём тут откровенно бездарный Розенберг и довольно посредственный Оуэн? Почему, если уж говорить об «окопных поэтах», не Руперт Брук с «Чилтернскими холмами», с трагической галантностью перекликающимися с «Я убит подо Ржевом»? Почему не «Вальс двадцатилетних» Луи Арагона?
Но главное, конечно, не в этом. Неужели и впрямь «Тёркина» не понять (и никто не понимал) без всего вышеперечисленного? Не звучит ли это как бы учёное, как бы эрудированное суждение форменным издевательством над здравым смыслом.
Плачу европейски образованному студенту его же монетой:
— Как заметил Станислав Ежи Лец, даже дурак способен понять шедевр. Но по-своему.
Цитирует мне в ответ Тадеуша Ружевича в переводе Владимира Бурича и Геннадия Айги по-чувашски.
— Даже «новый финн».
Ставлю, скрепя сердце и скрежеща зубами, три балла — и внезапно обращаю внимание на то, как взволнованно бледен предпоследний оставшийся в аудитории студент.
Это Андрей Рубанов. У него в билете Варлам Шаламов.
«В 2006 году молодой итальянский журналист и литератор Роберто Савьяно стал членом одного из подразделений неаполитанской мафии; во всём мире её называют «каморра». Впоследствии Савьяно описал всё, что узнал и увидел, в книге, ставшей международным бестселлером, и был приговорён мафией к уничтожению. Сейчас, когда пишутся эти строки, Савьяно находится под защитой властей, его местонахождение засекречено. Однако он дал несколько интервью, в которых заявил, что нравственным примером для себя считает жизнь и творчество русского писателя Варлама Шаламова, автора «Колымских рассказов», отсидевшего семнадцать лет в сталинских лагерях».
Прерываю доклад Рубанова (а это самое начало) искренними аплодисментами.
Это ведь не просто превосходный пассаж — это квинтэссенция общего замысла, это матрица самой «Матрицы».
Да, вот именно так должен один писатель рассказывать о другом. С неожиданным, а то и парадоксальным «заходом на цель». С восхищением, с изумлением — и непременно с завистью!
Рубанов завидует Шаламову (и получает за свой ответ отлично с отличием), Шаламов завидовал Солженицыну (эту далеко не бесспорную версию Рубанов осторожно поддерживает), а Солженицын — тот вообще завидовал всем, как и положено подлинно великому человеку (и не вполне великому писателю)…
Муж всех жён и жена всех мужей — так говорили о Юлии Цезаре в родном Риме.
О Солженицыне (сразу вслед за Шаламовым) рассказывает Александр Терехов.
Ситуация у него вроде бы безнадёжная: Шаламов бесконечно выше Солженицына во всех мыслимых и немыслимых отношениях (кроме разве что чисто биометрических параметров) — и Рубанов только что доказал нам это, причём доказал блестяще.
Правоту Шаламова Терехову предстоит превзойти правотой Солженицына, а рубановский словесный блеск — блеском собственным. И он эту задачу — не в ущерб ни Шаламову, ни Рубанову — взволнованно и виртуозно решает. Не побледнев от волнения, но, наоборот, раскрасневшись.
Терехову удаётся практически невозможное: создать диалектический портрет Солженицына, слепо обожаемого одними, столь же слепо ненавидимого другими и убийственно глубоко безразличного третьим (в наши дни эти равнодушные третьи составляют абсолютное большинство, и принудительное изучение «Архипелага» в школах этому дополнительно поспособствует).
По Терехову, Солж (как он его панибратски, но более чем осмысленно именует) фигура ироико-комическая, как выражались в старину, и скорее отталкивающая, но вместе с тем бесконечно притягательная.
Творчество Солжа мертво, и умерло оно задолго до физической смерти самого писателя, но если поднести эту неподъёмную и довольно уродливую раковину к уху, то в ней послышится дивный шум былых времён и давным-давно ушедших в песок морей.
По Терехову, Солж, вопреки собственному вроде бы величавому замыслу тотального разрушения, совершил подвиг, прямо противоположный задуманному, — он ухитрился воспеть и оплакать СССР, который мы потеряли.
И в раковине это можно расслышать, хотя (Терехов остаётся честен до конца) можно и не расслышать.
Затянувшийся экзамен заканчивается на двойной мажорной ноте: и Рубанов, и Терехов в равной мере великолепны, и это задним числом примиряет меня и с Завьяловым, и с Бодруновой, и со Степановой, и с Тучковым, да и с Драгомощенко тоже.
Не с ними как с людьми, понятно (я и знаком только с Драгомощенко), но с ними как с авторами «Матрицы». Как с участниками нашего провиденциального экзамена.
Ведь и в реальной студенческой аудитории дело обстоит точно так же: одних юношей и девушек выделяешь сразу, другие раскрываются с каждым занятием всё полнее и интереснее, а на третьих (таких большинство) смотришь целый семестр с явным недоумением, прикидывая про себя:
«Любопытно, однако, как вы сюда попали? Ни по уму, ни по знаниям вам вступительных экзаменов было бы не выдержать; денег таких, чтобы сунуть взятку, у ваших родителей нет, а академических связей нет тем более».
Но тем не менее, вопреки всякой логике, они сидят у тебя на лекциях и на семинарах. Сидят, дремлют. Бывает, что и посапывают. Ну и прогуливают — через раз. А потом приходят на экзамен — и, что самое удивительное, его сдают. Как? Почему? С какой стати?
В конце концов, права Людмила Петрушевская, объявившая в первой строке своего эссе о Пушкине («Литературная матрица», т. I): «Невозможно объяснить, в чём заключается гениальность».
Читать @chaskor |
Статьи по теме:
- Правда или миф? .
Олег Зоберн. Автобиография Иисуса Христа. - Лицензия на убийство.
Почему человек склонен к агрессии и как культура влияет на уровень насилия. - Гении без хлеба.
Как голодные уличные фрики стали классиками литературы. - Горизонты новых идей.
«Нон-фикшн – это факты, а не фантазии; правда, а не вымысел; мысли, а не эмоции». - Свобода воли, которой не существует.
Отрывок из книги. - Заметки млекопитающего.
Отрывки из вышедшей в «Издательстве Ивана Лимбаха» книги Эрика Сати. - Бескорыстная отрицательность .
В издательстве «Алетейя» выходит книга нашего постоянного автора Александра Чанцева. - Запомнить всё.
Усвоение знаний без скуки и зубрежки. - Цифровая диета.
Как победить зависимость от гаджетов и технологий. - Человек уставший.
Как победить хроническую усталость и вернуть себе силы, энергию и радость жизни.